– Догадываюсь...
Я ничего не сказал своему приятелю об Антонине. Я подумал, что она никак не могла предупредить бандитов о приезде Абросимова. И вообще... Я же помнил, как она стояла у брички и смотрела на этого незнакомого ей райкомовского хлопца.
Рука конопатого парня свесилась с телеги, желтые от курева негнущиеся уже, твердые пальцы чиркали об обод колеса. И хотя передо мной был враг, к мертвому я уже не чувствовал никакой ненависти. Больно мне было. В следующий раз, быть может, они ухлопают меня. Потом настанет зима, и 'ястребки', как зверей, выследят в лесах бандюг. Снова будут мертвые на телегах. А озимь занимает небольшой лишь клинышек на без того необширных приглухарских полях. Некому пахать, некому сеять. И по-прежнему бабы будут тащить на себе тяжкую ношу всей крестьянской работы.
– Что мы будем делать с ним? - спросил я у Попеленко, когда мы медленно проехались по селу, сопровождаемые взглядами глухарчан, лаем встревоженных собак и пением петухов.
– Видать, нездешний, - сказал 'ястребок'. - Провезем еще раз, может, кто признает.
Мы развернулись и снова поехали по улице, по самой ее середине. К кончарне, навстречу нам, шли работницы - ангобщицы, лепшицы, заготовщицы... Они смотрели на бандита, переглядывались, шептались о чем-то. Догадывался я, о чем они шептались. Мертвый, он конечно же для них, как и для меня, не был страшным бандюгой, злодеем, не был тем человеком, который убил мальчишку из Ожина и вырезал на его лбу звезду. Он был просто здоровенным деревенским парнем с красными загорелыми руками. Эти руки могли починить завалившуюся хату, сменить упавший плетень, перекопать яблоньку в саду. И уж обнять эти руки могли крепко и грубо, по-мужицки. Вот о чем, наверно, шептались вдовы и солдатки с гончарного. У них был свой взгляд на вещи.
Может, и не этот парень снял курточку с Абросимова? Может, убийцы просто отдали ему, когда вернулись в свой схорон, а сам он - запутавшийся, запуганный своими атаманами крестьянский сын? Э, нет, слишком ловок, слишком быстр! Запуганные действуют не так.
Никто из глухарчан не хотел признавать убитого.
– Повезли его на Гаврилов холм, - сказал я. - Чего валандаемся?
Мы направились в вербной дороге, что вела на кладбище. На повороте встретили Семеренковых. Отец как будто не заметил телеги. В этом конечно же было что-то странное. Но Антонина прямо и смело посмотрела на меня. Не спряталась, как обычно, за черными шорами платка. Наши глаза встретились. Мне показалось, она обрадована... Чем? Тем, что погиб конопатый бандюга, для которого она носила узелки?
– Антонина будет еще красивше сестры, - сказал вполголоса Попеленко, увидев, как я оглядываюсь. - Только та шибко выставлялась... как цаца!.. А эта тихая, горестливая. Вот только немая, инвалидка! Раньше вроде разговаривала... Лихоманка напала... Им бы какую бабку позвать, выгнать хворобу, да при их бедности и заплатить нечем! А инвалидку кто возьмет?
Я смотрел вслед Антонине. И она обернулась. Ну что мне делать с тобой, Антонина? Допросить? Не могу я тебя допрашивать. Отправить в район? Будет ли у них время разбираться с тобой? Нет!
– Сам ты инвалид! По языку, - сказал я своему приятелю. - Болтается он у тебя без привязи.
8
Вечером я отправился к гончару, оставив Попеленко дежурить на улице. Я взял с собой сидор, а в нем лежали четыре узелка, те самые. Сидор припрятал во дворе, прежде чем постучаться.
Семеренковы ужинали. Хата была просторная, большая даже по глухарским понятиям, где лесу хватало и где любили жить вольно, с раскрашенной обычным глухарским орнаментом громоздкой печью и двумя длинными столами. На одном из столов стоял кувшин с молоком, возле него две глиняные кружки и два ломтика хлеба - курице не хватило бы распробовать. По синеватому цвету молока нетрудно было определить, что оно не только снятое, но, пожалуй, еще и разбавленное водой. Ничего удивительного, что Антонина отличалась такой бледностью.
– Садитесь с нами, - сказал отец. Он исподлобья наблюдал за мной, ссутулившись, свесив под стол больную руку.
Антонина ничего не сказала. На ней было самотканого рядна домашнее платьице с заметными следами штопки, крашенное по бедности военного времени чернокленом. Совсем худое, севшее от бесконечных стирок, девчоночье платьице. Застеснявшись, Антонина накинула на себя платок, прикрыла острые плечи, проступающие в вырезе платья ключицы и резко очерченную туго натянутым, истончавшим рядном грудь. В платке она стала как будто старше, и даже движения ее изменились, приобрели большую плавность и женственность.
Глядя на нее, я забыл, что пришел для гневного разговора. Вот ведь какая незадача получалась с этой Антониной... Один вид ее отметал все подозрения, гасил злость. Хотелось смотреть на нее и молчать.
Она открыла дубовый шкафчик, достала еще один ломтик ржаного хлеба наверно, последний. Все, что было в доме, Антонина отнесла к роднику.
– Я только что поужинал, - сказал я. - Вы кушайте. Я рассматривал хату, не зная, с чего начать. Да, просто-таки незадача получалась. Прямо. передо мной была фотография. Семеренков и его покойная жена. Гончар был одет по-городскому, в шляпе и при галстуке. Он приехал сюда в голодные годы. С больной женой, с дочками, тихий и вежливый.
Второй дощатый стол был заставлен глиняными расписными игрушками. Часть из них уже прошла обжиг и отливала глянцем, а часть была еще сырая и тускло играла красками в вечернем свете.
– Вы ужинайте, а я посмотрю игрушки, можно? -сказал я.
Семеренков кивнул, но, прожевывая свой кусок ржаного хлеба и поднося к губам кружку, он искоса и испуганно, следил за мной, как будто ожидая какой-то неприятной выходки.
Игрушки были диковинные. Я никогда и нигде не видал таких. У нас на гончарне до войны делали всякие свистульки, животных из глины, расписанных 'смужечками' и 'хмеликами': подуешь в рыльце, они и свистят. Но то были хрюшки как хрюшки и барашки как барашки, все 'як насправди', очень похожие на тех, что бегали в глухарских дворах. Такие свистульки лепили, наверно, с незапамятных времен, их можно было встретить в каждой хате на комодах, подоконниках, полках. Вид у иных был совсем обшарпанный. Это деды хранили память о своем голоштанном детстве. Это была их первая радость. И первая собственность... Потом вслед за глиняными в их жизни появлялись настоящие коники, телята, барашки и хрюшки, очень похожие на игрушечных. Мир детства смыкался с взрослым миром, хлопотливым и строгим. И никаких рубежей, приграничных столбов здесь не было. Ты еще прижимал к губам глиняного барашка, а тебя уже посылали пасти настоящего, впрягали в работу.
Но эти семеренковские игрушки были особые, непохожие на то, что я видел в других хатах. Наверно, так лепил бы ребенок, если бы у него были сильные, ловкие пальцы и сноровка взрослого. На грубом дощатом столе я видел львов с невероятно кудлатыми гривами и огромными глазами на длинных печальных мордах, каких-то горных туров, которые, казалось, сплошь состояли из свернутых улитками фантастических рогов, каких-то нахохленных мудрых птиц, похожих на пеликанов и в то же время на сов, с длинными толстыми клювами и бессонными зрачками, рыб с очеловеченными ликами и плавниками, напоминающими крылья. Все это слепили на первый взгляд резко, грубо, а краски были подобраны и вовсе неправдоподобные: львиные гривы отливали кобальтовой синевой, а рога туров,