– Мне показалось, до этого места они шли всемером! - крикнул я в ухо Глумскому. - А потом их стало шестеро...
Здесь стежка вливалась в широкую, затоптанную волами и испещренную глубокими колеями дорогу. На ней-то и стояли бронетранспортеры. Дорога обтекала их, как река обтекает острова, с обеих сторон. А правее был карьер, край которого густо порос бурьяном, репейником, мать-и-мачехой.
Глумский вошел в эти заросли и почти скрылся - серые круглые плоды репейника цеплялись за его плечи. Он глянул вниз и вздрогнул. Рука, взметнувшись над репейником, ухватила наплечную часть карабинного ремня, но тут же сползла.
– Что там? - крикнул я и бросился к Глумскому, с трудом, как ядра, выметывая вперед сапоги.
...Это был старый, брошенный карьер, с разрушенной ручьями выездной дорогой, которая неясно просматривалась сквозь дождь на той стороне ямы. Вода с легким воркованьем сбегала вниз по промоинам, и на дне ямы уже стояло оранжевое озерцо: глина плохо впитывает влагу, это ее свойство.
Я не сразу понял, что на дне карьера лежит человек; почудилось - это вымазанная червинкой груда старого тряпья. Я, как и Глумский, оторопел, когда груда слабо зашевелилась. Беззвучно зашевелилась. Страшно.
Пригнувшись и заслоняя глаза от косо бьющих в лицо капель дождя, я разглядел в этой груде очертания тела. Ноги человека лежали в воде. Он, видимо, пытался выбраться наверх и был весь покрыт слоем рыжей червинкb. Но вот рука выскользнула откуда-то из-под груды, как щупальце, и слабо потянулась, стараясь уцепиться за что-нибудь. Пальцы хватали податливое месиво.
Я узнал эту трехпалую руку, укороченную и слабую, похожую на подбитое крыло. Словно стыдясь собственного увечья, она всегда старалась нырнуть под мышку, эта рука, или искала точку опоры. Она оживала только в ту минуту, когда на гончарном круге начинал вращаться бесформенный ком точанки.
2
Бросив пулемет, я прыгнул с откоса. Глумский - следом.
Бессильно барахтаясь в жиже, мы докатились до озерца на дне карьера. Гончар лежал лицом вниз, у него еще хватило сил держать голову так, чтобы не захлебнуться мокрой глиной. Я встал на четвереньки - колени разъезжались в разные стороны - и перевернул Семеренкова. С помощью Глумского подбил под него брезентовый плащ.
Нигде не было следов свежей раны, одежду всюду покрывала рыжая глина, похожая на спекшуюся кровь. Мокрой пилоткой я вытер Семеренкову лицо. Открылись глубокие, как борозды от шпателя, морщины. Сейчас они стягивали лицо наискось, превращали его в гримасу боли. Семеренков дышал часто и неритмично, как будто всхлипывая.
Глумский растерянно взглянул на меня.
– Ничего, - сказал я. - На фронте, бывало, и не такие оживали.
На губах у гончара не было крови, - значит, ранили не в грудь, не в легкие. Частое неглубокое дыхание подсказывало мне, что ранение было где-то возле диафрагмы. Когда пролежишь четыре месяца в госпитале для 'животников', начинаешь соображать, где у человека что заложено.
Я расстегнул ватник Семеренкова и рванул на себя старенькую латаную рубаху. Она расползлась легко, как паутина. Открылся худой, втянутый живот с лесенкой мышц. Нигде не было крови. Я рванул рубаху донизу. Капли били по сухой смуглой коже гончара и катышками бежали вниз. Что же случилось с ним?
Неожиданно трехпалая увечная рука Семеренкова, как будто стараясь помочь мне, коснулась живота, оставив грязные следы. И я увидел три слабые отметины под ребрами. Сперва они показались мне царапинами. Но, приникнув к Семеренкову, я понял, в чем дело. Его ударили тонким, как шило, ножом. Три раза - 'под дых', чтобы было наверняка.
Я оглянулся на Глумского. Но Глумский ничем не мог мне помочь. Он еще не понимал, в чем дело. Я указал глазами на отметины. Хуже всего то, что Семеренкова ударили этим тонким и длинным бандитским ножом. Безобидные отметинки, которые даже не кровоточили, были смертельно опасными ранениями. Раз нет следов крови снаружи, значит, она разлилась внутри. Только срочная хирургическая помощь могла спасти Семеренкова. Самая срочная! Но поблизости не было ни одного врача.
– Потащили! - прошипел Глумский сквозь стиснутые зубы.
Да, не зря говорили, что Горелый настоящий садист и палач. Просто убить этого Горелому было мало. Он бросил смертельно раненного гончара в карьер, чтобы тот долго еще карабкался по его стенам, как жук, оказавшийся в стеклянной банке. Чтобы мучился и звал людей. Падал в бессилии. Снова хватал своей трехпалой слабой рукой глину...
Я поднял глаза. Ручьи текли к нам по промоинам. Красные ручьи. Ветер играл круглыми листьями мать-и-мачехи. Красные блестки вспыхивали там, где алые стены отсекали мутное небо. Мы барахтались на дне кровавой ямы -гигантской раны в теле земли. Когда же все это кончится?
Мне показалось вдруг, что на краю карьера, там, где я оставил пулемет, вот-вот должно показаться изуродованное лицо Горелого. Может быть, эта красная яма - ловушка и для нас?
– Потащили скорее!
– Давай...
Мы поволокли Семеренкова, подтягивая края брезентового плаща, на котором он лежал. Мы не могли встать на ноги и карабкались по откосу, запуская пятерни в глину. Скользили, будто по льду. Глотали жижу. Ругались. Сутулый длиннорукий Глумский полз как паучок. Сейчас я. в полной мере мог ощутить физическую силу и двужильность этого маленького человека. Он полз, выпятив нижнюю челюсть, с перекошенным лицом.
Два раза мы срывались с обрыва. Старую вывозную дорогу размыло настолько, что она почти слилась со склоном. Это длилось долго. Мы отвоевывали подъем метр за метром.
– Стойте! - проскрипел вдруг Семеренков. - Не надо. Оставьте.
Он пришел в себя. Глаза были открыты, но смотрели не на нас, а в небо. Капли дождя падали прямо в эти открытые, не защищенные веками глаза и скатывались, как слезы. Впалые щеки гончара совсем втянулись, казалось, еще немного - и в ямках начнет скапливаться вода.
Мы замерли. Я наклонился над Семеренковым, защищая его от дождя. Он не мог не заметить меня. Но отсутствующее выражение его глаз не изменилось.
– Печет! - сказал он, стараясь поймать ртом дождевые капли.
Глумский зачерпнул в пригоршни красной воды из ручья, вылил ему на лицо. Губы ухватили струйку.
– Они... Антонину?..- сказал Семеренков.
Он говорил с длинными паузами. Для каждого слова требовался вдох, а вдох давался с трудом. Говорить было сейчас для него работой. Самой тяжелой в его жизни работой.
– Антонина дома, - сказал я. - Климарь убит. Бандиты ушли.