Семеренков прикрыл глаза. Он отдыхал. Он - переживал радость. Это тоже было работой.
– За что? - спросил я, ближе наклоняясь к гончару, чтобы разобрать ответ.
Глумский дернул меня за рукав: нашел, мол, время, не терзай человека. Но я знал, что ждать нельзя.
– За что?
Семеренков сделал усилие. Рот дергался, и вода пузырилась в его углах. Но слова никак не выталкивались наружу, не поднимались на поверхность. Гончар засипел, вновь открыл глаза.
– Девочка, - сказал он.- Дочка... Позаботьтесь... Уберегите... Прошу...
– Да! - сказал я, кусая губы.
Здесь можно было реветь сколько угодно, косой дождь бил по лицу; все слезы мира мог бы смыть этот дождь н снести в красную кровавую лужу на дне карьера.
–Да!
– Дочка, - повторил он, словно боясь, что мы не запомним как следует его просьбу. - Позаботьтесь. Прошу...
– За что? - крикнул я ему в ухо. - За что?
Я не имел права жалеть его сейчас.
– Говори! Говори же!
– Бумаги, - сказал он. - Деньги... Я... действительно... сжег... Чертовы бумаги... Я сразу их сжег...
– Какие деньги? Говори!
– Там... были... в машинах... Два мешка... Немецкие... бумажные... мешки... Горелый принес... Спрятать... документы... Я сжег... потом... Чертовы деньги... Зачем?... Они не... поверили... Я сжег... честное слово... В печи... На обжиге... Ночью... Зачем они?.. Они не поверили... Два миллиона... в мешках... Зачем мне?.. Честное слово, я...
Семеренков сделал попытку подняться. На миг лицо его приобрело знакомое мне просительно-жалобное выражение, так не вязавшееся с этими резкими мужественными морщинами, прямыми и упрямыми губами, хрящеватым, с горбинкой носом и басовитым глухим голосом- голосом капитанов и полярников.
– Честное слово... Не .вру!
Он захрипел, силясь выкрикнуть что-то, но локти разъехались в мокрой глине, голова упала. Лицо разгладилось, ни просьбы, ни гнева, ни гримасы чисто физического усилия не было на нем. Пульс еще слабо прощупывался.
– Ну, видишь! - укоризненно сказал Глумский.
Когда через полчаса нам удалось вытащить Семеренкова из карьера, он уже недышал. Покрытые красной глиной с головы до ног, мы стояли над обрывом. Дождь усилился. Целые глыбы обрывались с откоса и, проскользив, плюхались в озерцо.
Левая, увечная рука Семеренкова была откинута в сторону. Всю жизнь она искала точку опоры. Я помнил, хорошо помнил, как эти три длинных тонких пальца выращивали кувшин. Это было чудо удивительное, непостижимое, как рождение живого существа.
Сейчас пальцы судорожно сжимали мокрую червинку, как будто силясь вдохнуть жизнь и в этот маленький бесформенный комок. Если таких людей убивать, то глина так навсегда и останется глиной. Грязью, сырым ошметком. Не людей они убивают, а саму жизнь. Они загнали себя в волчью нору, сама жизнь против них, и они убивают ее.
– Глумский, - сказал я. - Мы должны найти Горелого.
Голос мой срывался, косые струи били в лицо и скатывались на губы соленой влагой. В двухстах метрах от нас шумел мокрый лес, где скрылась шестерка бандитов. Дождь начал смывать с лежавшего перед нами гончара слой красной глины. Червинка высвобождала тело. И комок, зажатый в пальцах, расплылся, слился с красной землей, из которой был взят.
Не так давно, сидя на завалинке - в закатном небе плыли розовые, меняющие очертания облака, - я учил этого человека жить. Я кричал. Если бы знать тогда, если бы знать! Я сумел бы спасти его.
–Такого гончара не сыскать, - сказал Глумский. И совсем уж невпопад добавил: - Сына я хотел на его дочери женить.
Он посмотрел на серое низкое небо, на лес.
– А Горелому жить нельзя, - процедил он сквозь стиснутые бульдожьи зубы.
3
Мы несли Семеренкова по глинистой дороге, скользя и оступаясь. Мимо разбитых бронетранспортеров, вдоль склонов карьеров. Дождь сек наши лица.
Горелый. Горелый. Мы узнали теперь, почему он так упорно держался около Глухаров. Дорогой ценой, но мы узнали его тайну. Стала ясна самая важная и самая темная страничка в его биографии - история со сгоревшими бронетранспортерами.
'Горелому, конечно, было известно, какой груз конвоирует он со своим отрядом, - размышлял я. - Быть может, у него было секретное задание от своего бандеровского начальства- постараться прибрать деньги и документы для нужд многочисленной агентуры, которую националисты оставляли в нашем тылу? Кто знает! В ту пору, говорят, эти бандиты начали проводить 'самостоятельную' политику. Поняли, что на прежних хозяев - гитлеровцев - полагаться уже нельзя. Но этот самый абвер, наверно, еще полагался на Горелого'.
Я посмотрел назад. Две разбитые бронированные машины выделялись на фоне леса ржавыми пятнами. Да, здесь все и разыгралось. Горелый и дружки сумели спасти два мешка. Немцев из экипажа, должно быть, добили. К чему свидетели? Мешки конечно же надо было срочно спрятать. Рядом находилось немало немецких подразделений: абвер проводил эвакуацию своих секретных складов и архивов. К тому же Горелый был ранен, получил ожоги. Силы его были на исходе. А он не настолько доверял дружкам, чтобы вручить им на хранение бумажные мешки с ценностями.
Мы шли по краю карьеров, медленно приближаясь к гончарне. Сапоги месили рыжую грязь. Этой же дорогой поздней осенью сорок третьего шагали полицаи, поддерживая раненого начальника. Почему Семеренков оказался в тот час на заводике, непонятно. Печи стояли холодные, глухарчане прятались в хатах... Но ведь Семеренков не мог жить без гончарного круга!
Безжизненное, покрытое каплями дождя лицо Семеренкова покачивалось сейчас передо мной на туго натянутом брезенте. Оно выстывало под дождем, и в обострившихся скулах уже угадывалась твердость и холодность камня.
Что ты делал в тот несчастливый час на заводике, гончар? Крутил босыми ногами спидняк, вытачивая диковинной формы глечик?.. Или собирал червинку для Антонины, лепившей своих зверей? Наверно, Горелый даже обрадовался гончару. Ведь это был отец Нины, человек, находящийся в полной зависимости от полицаев. Старшая дочь, которую Горелый увел в лес, превращалась теперь в заложницу. 'А жива ли она? - мелькнула мысль. - Если бы она была жива и оставалась вместе с Горелым, тот не осмелился бы убить гончара'.
Голова Семеренкова со слипшимися, мокрыми прядями полуседых