ни ты, ни твои товарищи, ни вообще кто-либо из нас не вмешаются в битву с обитателями Лораберга, а в противном случае грозил мне ужасною местью. Но и помимо этой клятвы, которая для меня священна и за нарушение которой он, наверное, наказал бы меня смертью, что можешь ты сделать с этой кучкой людей против тысячи индейцев, которые окружают нас со всех сторон: ты не спасешь никого, Генрих Антон Лейхтвейс, ты только напрасно принесешь в жертву и себя и своих друзей.
— Барберини прав, — сказал Лейхтвейс. — Мы не сможем остановить кровопролития. Не остановить нам колесницы смерти, которая едет по долине, собирая ужасную жатву. Останемтесь здесь, под этим дубом, товарищи, и подождем рассвета — с восходом солнца индейцы уйдут, а мы… мы пойдем тогда и поищем, не удастся ли нам найти раненого, которого еще можно будет спасти.
В скорбном раздумье разбойник, окруженный женою и товарищами, прислонился к стволу могучего старого дуба, а кругом происходили в это время убийства, жестокости, раздавались крики о помощи, выстрелы, предсмертные стоны, стук лошадиных копыт и треск обрушивающихся зданий, и все вместе сливалось в какой-то адский хаос. Но мало-помалу все затихло. Лишь доносились ликования индейцев, опьяненных успехом и видом теплой крови. На ярком фоне зарева вырисовывались стройные фигуры апачей, перебегавших от трупа к трупу, чтобы собрать трофеи победы. Они срезали у погибших скальпы и тут же подвешивали их себе к поясу.
Лора спрятала лицо на груди Лейхтвейса, чтобы не видеть этой ужасной картины; Елизавета тоже закрыла глаза рукою и дрожала всем телом. Вдруг к стоявшей под дубом группе подъехал небольшой отряд индейцев. Их было человек сорок. Сидя на своих маленьких крепких лошадках, они одною рукой высоко поднимали над головой томагавки, а другой держали наготове ружья. В то время индейцы, к несчастью, уже успели познакомиться с огнестрельным оружием и со свойственными им боевыми способностями вскоре научились владеть им не хуже или, вернее, даже лучше европейцев.
Никогда краснокожие не оказали бы белым переселенцам такого ожесточенного сопротивления, если бы не умели владеть их же изобретением — порохом и пулей. Не будь этого, они уже сто пятьдесят лет тому назад перешли бы в то состояние, в котором они находятся сейчас, мирно жили бы на отведенных им местах и занимались бы земледелием, скотоводством, охотой и рыбной ловлей там, где когда-то вели кровопролитные войны. Но жадность европейцев была причиною того, что еще более сотни лет пришлось вести отчаянную, ожесточенную борьбу, что победа мира и культуры была задержана надолго. Мы сказали — «жадность», но вернее было бы сказать — гнусная страсть к наживе, безумное желание овладеть всеми теми сокровищами, которыми обладал индеец и которые он, не умея их ценить, всегда с готовностью отдавал за то, что казалось ему несравненно заманчивее золота и алмазов.
Европейцы сами привозили индейцам порох, пули и водку. Огненной воды! Огненной воды! Порох и пули сделались роковыми для самих же белых; водка погубила краснокожего — отняла у него здоровье, рассудок, отняла все те физические и духовные силы, которые раньше отличали этих вольных сынов прерии. За ружье, за горсть пороху и пуль индеец охотно отдавал целый мешочек золотого песка, за бутылку водки продавал шкуры самых ценных пушных зверей, за щепотку табака нагружал суда белых купцов ценными деревьями своих девственных лесов. Но эта торговля если и обогащала отдельных предпринимателей, для общего дела переселения оказалась роковой.
Индейцы, обезумевшие от употребления водки и вооруженные огнестрельным оружием, бросились на своих мирных белых соседей, с которыми до этого жили в полной дружбе и согласии. Вспомним для примера хотя бы об одной только кровавой битве в долине Вломинга, где за один день была убита тысяча фермеров вместе с женами и детьми.
А в то же самое время те купцы, которые снабдили индейцев средствами борьбы с европейцами, сидели себе В своих роскошных дворцах в Нью-Йорке и в Филадельфии да жили припеваючи. Пока собственный скальп еще прочно сидел на их голове, какое им было дело до горя несчастных фермеров? Американец — эгоист. А мне какое дело? — говорит он во всех тех случаях, когда не затронут его собственный интерес.
Но вернемся к нашему рассказу. Итак, отряд апачей с поднятыми топорами и заряженными ружьями устремился на Лейхтвейса и его шайку. Очевидно, индейцы эти не знали о клятве своего вождя, не знали, что люди, стоявшие под дубом, должны были остаться в живых, что Лютый Волк обещал их пощадить. К несчастью, они подъехали именно так, что сразу же отрезали их от оставленного в куче оружия; таким образом, Лейхтвейс и его товарищи очутились лицом к лицу с врагом, не имея в руках ни малейшего орудия защиты. Один из апачей, великан, весь раскрашенный пестрым рисунком, с диким криком бросил в Лейхтвейса томагавк. Тот успел вовремя отвернуться, так что топор пролетел между ним и Лорой и застрял в густой коре дуба. Но в ту же секунду сам воин, начавший нападение, получил такой удар кулаком, что сразу слетел с лошади.
В среде индейцев неожиданно появился Лютый Волк. Он сидел на маленькой вороной лошади и был выше своих товарищей на целую голову. Смелое лицо его, широкая обнаженная грудь были густо покрыты причудливой татуировкой, которой индейцы раскрашивают себя в знак того, что они находятся на войне. Каких только не было изображений на этом стройном и сильном теле. Здесь можно было видеть чуть ли не всех диких зверей девственного леса: змей и ягуаров, орлов и львов, да, кроме этого, всякого рода эмблемы войны: топор, нож, ружье и копье. Великолепный головной убор из перьев, отчасти прикрывавший ниспадавшие до самых плеч черные волосы, отличал его как вождя и главаря его племени. На поясе — о, ужас! — висел целый ряд еще дымящихся окровавленных скальпов. Лютый Волк только что успел их снять; теплая кровь несчастных погибших еще стекала густыми темными каплями.
— Назад! — заревел вождь, обращаясь к товарищам. — Никто из вас пусть не осмелится тронуть ни одного из этих бледнолицых. Лютый Волк верен своей клятве.
Индейцы немедленно повиновались, хотя видно было, что это стоило им труда; вид молодых прекрасных женщин разжег их кровь — они охотно потащили бы их к себе в свой стан. Но приказания Лютого Волка ослушаться не посмели.
— Битва окончена, — сказал вождь, обращаясь к Барберини. — Лораберг превратился в груду развалин; его ненавистные обитатели уже не помешают краснолицым охотиться в их лесах, и только вы останетесь в живых, так я тебе обещал.
— Благодарю тебя, великий вождь! — воскликнул Лейхтвейс, беря Лору за руку и выступая с ней вперед. — Благодарю тебя от всей души за то, что ты спас меня от позорной смерти. И если когда-нибудь тебе понадобится сильная рука да меткая пуля, чтобы одержать победу над врагом, рассчитывай на меня — я вспомню твою услугу.
— Великий воин Лейхтвейс был моим врагом, — сказал Лютый Волк, — мы не раз уже мерили силы в борьбе друг с другом. Но я не хотел, чтобы герой погибал от шайки конокрадов. Если тигр видит, что змея нападает на льва, то он бросается не на льва, а на змею и перегрызает ей затылок.
Говоря эти слова, Лютый Волк все время не спускал глаз с Елизаветы. Та стояла на расстоянии нескольких шагов от него и под его огненным взглядом робко прижалась к Зигристу. Бледность, покрывавшая ее лицо, сделала ее еще прекраснее. В течение тех лет, которые Елизавета прожила с Зигристом в пещере Лейхтвейса, ее красота достигла высшего расцвета.
— Но что же это? — проговорил вдруг Лютый Волк, и губы его искривились в какую-то странную улыбку. — Мой друг, разве это я обещал? Разве я дал тебе такую клятву? Сколько человеческих жизней подарил я тебе за то, что ты дал мне возможность произвести нападение на Лораберг?
— Ты подарил мне жизнь двоих этих людей, которых ты видишь здесь, великий вождь.
— Мой молодой друг ошибается, или же его уста говорят неправду! — воскликнул вождь индейцев. — Послушай, я напомню тебе наш уговор: я обещал тебе, Барберини, пощадить Лейхтвейса, его супругу и шестерых его товарищей, так ли я говорю?
— Да, так, великий вождь, — ответил Барберини, все еще не подозревая, что в своем уговоре с вождем индейцев он допустил роковую ошибку.
— Ну вот, — воскликнул Лютый Волк, указывая на Елизавету, — а жизнь вот этой женщины я, значит, тебе не дарю!
Зигрист невольным порывистым движением притянул жену к себе. Барберини же схватился рукою за голову и застонал.
— Боже! — проговорил он. — Что я сделал; я не подумал о Елизавете или, вернее, я подумал, что раз все спасены, то, разумеется, спасена и она.