1) Нет большей причины заблуждений и путаницы понятий, самых неожиданных и иначе необъяснимых, как признавание авторитетов — то есть непогрешимой истинности или красоты лиц, книг, произведений искусства. Тысячу раз прав Мэтью Арнольд, что дело критики в том, чтобы выделять из всего того, что написано и сделано, хорошее от дурного и преимущественно дурного из среды того, что признано прекрасным, и хорошего из того, что признано плохим или вовсе не признано*.

Самый резкий пример такого заблуждения и страшных последствий этого, задержавших на века движение вперед христианского человечества, это авторитет священного писания и Евангелий. Сколько самых неожиданных, иногда нужных для своего оправдания, иногда ни на что не нужных и удивительных, наговорено и написано на тексты священного писания, иногда самые глупые или даже дурные. Вместо того чтобы сказать: а вот это очень глупо и, вероятно, или приписано Моисею, Исайе, Христу, или переврано, начинаются рассуждения, объяснения, нелепые, которые никогда бы не появлялись на свет, если бы не было этих нелепых стихов, а они не признавались бы вперед священными и потому разумными. Стоит только вспомнить нелепый Апокалипсис. То же самое с греческими трагиками, Вергилием, Шекспиром, Гете, Бахом, Бетховеном, Рафаэлем и новыми авторитетами.

22 февраля. Должно быть, пропустил 21. Нынче, должно быть, 22, суббота. Никольское. Вчера не работал. Перечел первую редакцию об искусстве — не дурно. Поехал за платьем Юшковой. Хорошо проехался. Вечер говорил об искусстве, потом слушал приехавших Конюсов, братьев. Все то же и скучно. Нынче немного лучше здоровьем, пошел на лыжах и почувствовал слабость сердца и жутость, когда зашел далеко. Теперь вечер. Хочется написать письма.

Думал к воззванию, глядя на бесчисленных сыновей Дормидона в пальтецах. Он их воспитывает, «производит» в люди. Зачем?

Вы скажете: вы живете так, как живете, для детей. Зачем? Зачем воспитать еще поколение таких же обманутых рабов, не знающих, зачем они живут, и живущих такою нерадостною жизнью?

[23 февраля. ] Сегодня целое утро бодро писал и, кажется, подвинулся в статье об искусстве. Потом ходил перед обедом. Все пропасть народа. Нет серьезного разговора. Вчера была музыка — скучно. Нынче спектакль. Таня с Михаилом Адамовичем очень хорошо сыграли. Теперь вечер. Обошлось почти без изжоги.

24 февраля. Никольское. 1897. Нынче встал вялый и после завтрака сейчас заснул. Во 2-м часу пошел навстречу катающимся. Доехал домой, обедал. Борюсь с изжогой успешно. Ходил вечером гулять. Читал и читаю Аристотеля (Bénard) об эстетике*. Очень важно. Думал за эти дни:

1) Думал: отчего некоторым людям (моим хозяевам и их гостям) нельзя даже и говорить про истину и добро — так они далеки от нее? Это оттого, что они окружены таким толстым слоем соблазнов, что уж стали непроницаемы. Они [не] могут бороться с грехом, потому что из-за соблазнов не видят грех. В этом главная опасность и весь ужас соблазнов.

[…] 3) Здешний гость, генерал, представительный, чистый, корректный, с густыми бровями и важным видом (и необыкновенно добродушный, но лишенный всякого нравственного двигающего чувства) навел меня на поразительную мысль о том, как и какими путями самые равнодушные к общественной жизни, к благу общему, именно они-то вступают невольно в положение управителей людей. Я так и вижу, как он будет заведовать учреждением, от которого зависят миллионы жизней, и только потому, что он любит чистоплотность, элегантность, утонченную пищу, танцы, охоту, бильярд, всевозможные увеселения и, не имея средств, держится в тех полках, учреждениях, обществах, где все это есть, и понемногу, как добрый, безобидный, повышается и делается правителем людей — все, как Ф., и имя им легион. […]

1 марта 97. Никольское. Приехавший Сережа сильно заболел жабой. Он мне очень жалок, и я только что хотел поговорить с ним, попытаться утешить и ободрить его.

Нынче совсем ничего не мог писать утром — заснул. А ходил гулять и утром и вечером. Было очень приятно. Думал две вещи.

1) То, что смерть теперь уже прямо представляется мне сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой. Для прежней должности кажется, что я уже весь вышел и больше не гожусь.

2) Думал об Адаме Васильевиче, как типе для драмы — добродушном, чистом, балованном, любящем наслаждения, но хорошем и не могущем вместить радикальные нравственные требования.* Еще думал:

3) Для твердости и спокойствия есть одно средство: любовь, любовь к врагам. Да вот мне задалась эта задача с особенной неожиданной стороны, и как плохо я сумел разрешить ее. Надо постараться. Помоги, отец.

[2 марта. ] Жив. Совершенно здоров. Нынче писал довольно хорошо. Вечером после обеда ходил в Щелково. Очень была приятна прогулка при лунном свете. Написал письмо Поше, открытое. Получил письмо от Трегубова. Раздражается за то, что перехватывают письма. А я не досадую. Понял, что надо жалеть их, и истинно жалею. Завтра едем. Мы здесь целый месяц.

[4 марта. ] Вчера было 3 марта 1897. Москва. Утром почти не занимался. Запнулся над историческим ходом искусства. Гулял. После обеда поехал. Приехал в 10. Дома хорошо бы, да не дружно.

4 марта 97. Москва. Встал поздно. Разбирался в бумагах. Написал письма Поше и Накашидзе. Ходил в публичную библиотеку. Взял книги. Вечером были Дунаев и Буланже. Теперь поздно, иду спать. Соня в концерте.

Батюшки, сколько дней пропустил. Нынче 9 марта 97. Москва. Из этих четырех дней дня два писал об искусстве и нынче довольно много. Очень захотелось писать «Хаджи- Мурата» и как-то хорошо обдумалось — умилительно. От Поши письмо; написал Черткову и Кони о страшном событии с Ветровой*. […]

Нынче 15 марта. Москва. 1897. Не дурно прожил. Вижу конец в статье об искусстве. Все то же спокойствие. Благодарю бога. Сейчас написал письма. Вечер. Иду в скучную гостиную.

Нынче 4 апреля 97. Москва. Почта месяц не писал (20 дней) и дурно прожил это время — тем, что мало работал. Все писал об искусстве — запутался последние дни. И теперь два дня не писал.

[…] Вчера думал очень хорошо о «Хаджи-Мурате» — о том, что в нем, главное, надо выразить обман веры. Как он был бы хорош, если бы не этот обман. Тоже чаще и чаще думаю о воззвании. Боюсь, что тема об искусстве заняла меня в последнее время по личным эгоистическим скверным причинам. Je m’entends[14]. […]

3) Церковные христиане не сами хотят служить богу, а хотят, чтобы бог им служил. […]

5) (К воззванию.) Мы так запутаны, что каждый шаг в жизни есть участие в зле: в насилии, в угнетении. Не надо отчаиваться; а медленно распутываться из тех сетей, в которые мы пойманы, не рваться (этим хуже запутаешься), а осторожно распутывать. […]

Я в очень физически дурном состоянии, почти лихорадка и предшествующая мрачность, но до сих пор духовное сильнее. Проводил Модовскую колонию. Иван Михайлович все еще на свободе. Все хорошо.

9 апреля 97. Москва. Был болен. Спокойно думал, что умру. Нынче хорошо писал об искусстве. Ивана Михайловича взяли, у Дунаева был обыск. У изгнанников* хорошо. Я внешне совсем, но внутренне не совсем спокоен. Стоит помнить, что все на благо, и когда помню, как теперь, — хорошо.

Нынче 3 мая. 97. Ясная Поляна. Почти месяц не писал. Не хороший и не плодотворный месяц.

Работал довольно пристально над статьей об искусстве. Она теперь в таком положении, что можно понять, что я хотел сказать, но сказано все еще дурно и много lacune[15] и неточностей. Вчера приехал сюда с Таней. Чувствую себя и физически, и умственно, и нравственно слабым. Нравственный человек начинает пробуждаться и недоволен. […] Удивительная весна. Сейчас пришел с Козловки, принес кашки и ландыши.

Многое думал и не записывал. Ничего доброго не сделал. Капуа*. Волоски лилипутов так связали меня, что скоро не двинусь ни одним

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату