Видя их смерть, она плакала – и только тогда чувствовала себя живой. Она только этого и хотела от жизни – быть живой, и мужчины умирали.
Позже, лет с двадцати, она стала выбирать свои жертвы по-иному: ими становились те, кого влекло к ней. Она позволяла им спать с собой, но позже, когда им, возможно, снились только что испытанные удовольствия, она аккуратно резала им глотки отточенным ножом. Но она не убила еще ни одного, примкнув к Лучнику с полгода назад, – Скултик стал ее последним убежищем.
А теперь вот она сидит около раненого мужчины и хочет, чтобы он был жив. К чему бы это?
Она вынула свой кинжал и представила, как режет горло старику. Обычно от таких фантазий ее обжигало желание – но сейчас она не ощутила ничего, кроме паники. Вместо сцены убийства она увидела, как Друсс сидит рядом с ней в темной комнате перед очагом, где пылают дрова. Он обнимает ее за плечи, а она прижимается к его груди. Эта картина представлялась ей много раз, но теперь Каэсса увидела ее заново – а все потому, что Друсс такой большой. Мужчина в ее видениях всегда был великаном. И она знала почему.
Она смотрела на него глазами семилетнего ребенка.
В комнату тихо вошел Оррин. Он похудел и казался изможденным, но окреп. Лицо его приобрело новое выражение. Прочерченные усталостью морщины старили его, но перемена заключалась не столько в них, сколько в глазах. Прежде он был солдатом, жаждущим стать воином, – теперь он стал воином, жаждущим стать кем-то другим. Он повидал войну и жестокость, смерть и увечья. Он видел, как острые клювы воронья выклевывают глаза мертвым и как кишат черви в наполненных гноем глазницах. Он обрел себя и больше не задавал вопросов.
– Как он? – спросил Оррин у Каэссы.
– Он поправится – но не сможет сражаться еще несколько недель.
– Значит, ему больше вовсе не придется драться – у нас осталось от силы несколько дней. Подготовь его к переезду.
– Его нельзя трогать с места, – сказала она, впервые взглянув на него.
– Придется. Мы сдаем стену и ночью отходим к следующей. Сегодня мы потеряли более четырехсот человек. Четвертая стена имеет в длину всего сто ярдов – несколько дней продержимся. Подготовь его.
Она кивнула и поднялась с места.
– Вы тоже устали, командир. Вам следовало бы отдохнуть.
– Отдохну скоро, – улыбнулся он, и от его улыбки у нее пошла дрожь по спине. – Скоро мы все отдохнем.
Друсса уложили на носилки, осторожно подняли и укрыли от ночного холода белыми одеялами. В длинной веренице других носильщики двинулись к четвертой стене – оттуда спустили веревки и молча подняли носилки вверх. Факелов не зажигали, и только звезды освещали эту сцену. Оррин влез по веревке последним. Чья-то рука протянулась ему навстречу – это был Джилад.
– Ты всегда оказываешься рядом, чтобы помочь мне, Джилад. И я ничуть на это не жалуюсь.
– Теперь, когда вы сбросили столько веса, командир, – улыбнулся Джилад, – вы пришли бы первым в той гонке.
– Эх, гонки! Точно в прошлом столетии это было. А где же твой друг – тот, с топором?
– Ушел домой.
– Мудрый поступок. А ты почему остался?
Джилад пожал плечами – он уже устал объяснять.
– Славная ночь, самая лучшая из всех, – сказал Оррин. – Странно – бывало, я глядел на звезды, лежа в постели, и они всегда меня усыпляли. А теперь мне спать совсем не хочется. Мне кажется, что во сне я понапрасну трачу жизнь. А тебе так не кажется?
– Нет, командир. Я сплю как младенец.
– Ну, тогда доброй тебе ночи.
– Доброй ночи, командир.
Оррин медленно пошел прочь и оглянулся.
– Мы неплохо потрудились, верно?
– Да, неплохо. Надиры, полагаю, помянут нас не слишком добрым словом.
– Это так. Спокойной ночи. – Оррин начал спускаться по ступенькам, но Джилад подался вслед за ним.
– Командир!
– Да?
– Я хотел сказать… Словом, я горжусь, что служу у вас под началом, – вот и все.
– Спасибо, Джилад. Это я должен гордиться вами. Спокойной ночи.
Тоги ничего не сказал, когда Джилад вернулся на стену, но молодой офицер почувствовал на себе его взгляд.
– Ну, говори уж, – сказал Джилад. – Излей душу.
– А что говорить-то?
Джилад всмотрелся в бесстрастное лицо друга, ожидая увидеть насмешку или презрение, но ничего такого не увидел.
– Я думал, ты сочтешь меня… ну, не знаю, – пробормотал он.
– Человек проявил себя достойным и отважным, и ты сказал ему об этом. Ничего дурного тут нет, хотя тебе это несвойственно. В мирное время я счел бы, что ты подлизываешься к нему, желая что-то выпросить, но здесь выпрашивать нечего, и он это знает. Ты хорошо сказал.
– Спасибо.
– За что это?
– За то, что понял. Знаешь, я думаю, он большой человек – быть может, даже больше, чем Друсс. Он ведь не обладает ни мужеством Друсса, ни мастерством Хогуна – тем не менее он все еще здесь и все еще держится.
– Долго он не продержится.
– Как и все мы.
– Это так – но он и завтрашнего дня не проживет. Он слишком устал – устал вот здесь. – Тоги постучал себя по виску.
– По-моему, ты заблуждаешься.
– Ты знаешь, что нет. Потому ты и сказал ему эти слова. Ты тоже это почувствовал.
Друсс плыл по океану боли, обжигающей его тело. Он сцепил челюсти, скрипя зубами от этого жжения, кислотой разъедающего ему спину. Он с трудом цедил слова сквозь эти сжатые зубы, и лица сидящих вокруг расплывались перед ним, почти неузнаваемые.
Он лишился чувств, но боль последовала за ним в глубину – его окружили сумрачные, унылые виды, где остроконечные горы вонзались в серое угрюмое небо. Друсс лежал на горе, глядя на рощицу сожженных молнией деревьев шагах в двадцати от себя. Там стояла фигура в черном, худая, с темными глазами. Вот она приблизилась и села на камень, глядя на Друсса сверху вниз.
– Вот и все, – сказала она голосом, похожим на ветер, насквозь продувающий пещеру.
– Я еще выздоровлю, – сказал Друсс, смигивая пот с глаз.
– После этой раны – нет. Удивительно, как ты еще жив.
– Мне и прежде наносили раны.
– Да, но тогда клинок не был отравлен зеленым соком с северных болот. У тебя гангрена.
– Нет! Я умру с топором в руке.
– Ты так думаешь? Я жду тебя, Друсс, все эти годы. Я видела легионы путников – они пересекали темную реку по твоей милости. И я следила за тобой. Твоя гордость и твое самомнение не знают границ. Ты вкусил славы и стал думать, что выше твоей силы нет ничего на свете. А теперь ты умрешь. Без топора. Без славы. И не пройдешь через темную реку в Чертоги Вечности. Я наконец-то взяла свое – разве ты не понимаешь? Разве не понимаешь?
– Нет. За что ты меня так ненавидишь?
– За что? Да за то, что ты победил страх. За то, что насмеялся надо мной своей жизнью. Мне мало, чтобы ты умер. Все умирают, крестьяне и короли – все под конец становятся моими. Но ты, Друсс, – особая