приласкаешь! Ласку мою люди на весь век помнить будут, как не забудут они Ваську Куролесова, если хоть раз заглянули мне в очи.
Я теперь по вселенным гулять люблю: они для меня как закоулочки стали. Где померзее, где поблаженней — а суть одна. Для меня что ад, что рай — одна потеха. А ведь страдают существа, страдают, иной раз долго: ах, как долго! — или это их тени? Грустно мне от этого, и не хочу я до конца все понимать…
А главного — насчет страданий во Вселенной — и спрашивать не надо: ни-ни, не тревожьте! Не так все просто, как во сне кажется.
Бывает, что я и хаос приму: ум мой первозданный так и забьется, как сердце от влюбленности первой, при мысли о хаосе, точно в ем, в родимом, сокрыто, но не проявлено то, о чем я, Вася Куролесов, всю жизнь мечтал!
Во Тьму, во Тьму ухожу, на поиски Непостижимого и несовершившегося еще!
А для отдыха: гуляй, Вася Куролесов, по всем мирам: туда плюнь, там нахами, там руку пожми, там начуди на все оставшееся до конца мира время!
Гуляй, Вася, гуляй!
Я и на Землю не прочь иной раз заглянуть.
Тут, к примеру, генералу одному, великобританчику, показал я существо некое во сне, можно сказать, приоткрыл просто завесу, так великобританчик этот, а ведь атомным флотом командовал, так трясся во сне, что, когда проснулся, незаметно для самого себя с ума сошел. В сумасшедший дом его посадили.
Я порой люблю смертных щипать. А существо то, которое генеральчику этому явилось, я потом сам пригрел: и вправду страшен, таких во Вселенной нашей не так уж и много… А затем, после посещения Земли, взмыл я вверх и демиургу одному план подсунул сотворения мирка: но изрядно жуткий и перевернутый. Я ведь похулиганить люблю. Даром, что ли, при жизни на бабе, как на лошади, скакал. А демиург тот — сбег, больно мирок этот, предложенный мной, показался ему не в меру, не вместил он, в общем, его.
Боже, боже, сколько чудес на свете!
Я тут, между прочим, Заморышеву узрел: после смерти земной невиданной такой и своеобычной монадой взвилась. Барыней, одним словом, стала. А ведь на Земле была так: побирушка убогая. Много у нас на Руси таких «убогоньких», не дай Бог… Но я ведь предупреждал: девка была не простая!
С ней у меня какая-то связь есть.
Бедного Витю Катюшкина я все-таки не удержался — попужал: подсунул ему в полусне, в момент его пробуждения, видение, а был это образ самого Витеньки — каким он будет в очень отдаленном, даже по звездным масштабам, будущем. Не знаю, уразумел ли Витька, что самого себя встретил, но только после такой встречи он долго-долго плакал, малыш, а потом запил. Непонятливые все же эти смертные, тугодумы беспомощные, дальше своей планетки, и то ее маленького среза, ничего не видят, но, может быть, это даже к лучшему. А Витьке этот образ его самого, чудика с бесчисленными головами, я подкинул, чтоб подбодрить Витю. А он, точно курица бессмысленная, закудахтал да и запил со страху. А чего самого себя бояться-то?
Ухожу, ухожу.
От всей Вселенной, от богов и демонов, от людей и лошадей и от всего прекрасного тоже.
А себя я все-таки до конца не пойму.
Из Вселенной я вроде вышел в Неописуемое, в Божественное, в Абсолютное — все на месте, как надо, Бог есть Бог — и все равно, даже после этого, я все бегу и бегу! Куда ж мне теперь-то бежать, после Божественного? И покой вечный в меня вошел, но я покой не люблю до конца и силою воли его отрек. Почему ж я покой-то высший не жалую, Вася, а?
Ну что ж, вся Вселенная — миг в моем сознании, а парадоксов много.
Да, вспомнил… Я ведь тело-то свое земное забыл в труп превратить, позабыл кинуть его насовсем. Я ведь иногда в него входил для смеха. А теперь пора, пора… И записки свои кончаю. Ухожу я, Господи, или к Тебе, вовнутрь, в себя, или в такую даль, что ее и никаким знаком не обозначишь, никакой Пустотой не выразишь.
Я бегу, бегу, бегу-у-у!..
…Тело Васи Куролесова захоронили при содействии его верного друга Вити Катюшкина. Провожающих было немного. Выл ветер. Витя Катюшкин все время шептал: «Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Василия с миром…» Но самому в какие-то мгновения виделся чудик с бесчисленными головами.
ЛЮДИ МОГИЛ
Человечек я уже совершенно погибший, даже до исступления. Мира я не понимаю, Бога тоже, так что же после всего этого остается на мою долю?
О, теперь я понимаю, что осталось на мою долю: одни могилы.
И я хорошо помню, с чего все началось. Собственно, началось именно с моего рождения: ибо точно с этого момента я перестал понимать и мир, и Бога, и это продолжается до сих пор.
Но начну все по порядку. Отца и мать своих я не помню. Я даже не уверен, были они у меня или нет. Говорят ведь, что можно рождаться по-всякому, еще Платон, грек такой, об этом писал.
Где я родился, я тоже не помню. И даже не хочу знать. От этих знаний вся и беда. Но очнулся я, когда уже жил в одном из наших южных городов. Половину своего детства я пребывал в сиротском доме, другую половину у старушки, которая называла себя моей бабушкой (хотя я считал ее своей прабабушкой). Она-то однажды ночью, распивая чай, сказала мне, что моя мать похоронена недалеко, на невероятном по размеру кладбище, где нашли покой все: и славяне, и местные восточные люди, и многие другие… Кладбище это оказалось всего в получасе езды от нас на трамвае…
Я сначала ей не поверил (ведь мне было тогда всего одиннадцать лет, несмышленышу), но, плюхнувшись лицом в комод, отыскала она мне засаленную бумажку, где обозначалось имя, по ее словам, моей матери и картинка, как ее найти, в смысле могилы. Я сунул бумажку в свои ободранные коротенькие штанишки.
Бабушка, однако, сказала, что моя мама — это не ее дочь.
Я и не возражал: я ведь и сам не знал, чей я сын, чего ж мне было судить о моей бабушке. Я, возможно бы, и забыл о могиле, если б мне не подбили глаз. Били три здоровенные девочки лет по шестнадцати. Я тогда и решил пожаловаться маме. Глаз распух. Кровь текла, сопли мешались с нею. Я достал чертеж и поехал к маме. Копейки у меня нашлись.
Был уже вечер. Солнце, которое, как говорят, является виновником жизни, уже заходило. Я пролез в дыру в заборе и порыскал часа два среди могил. Солнце, однако же, еще светило, словно не хотело исчезать.
Я нашел мамулю. Могила была плохая: без креста, без мусульманских знаков и вообще без ничего.
Я заплакал: что дальше?
Сижу, гляжу в могилу и думаю. И вдруг — хвать, какая-то холодная рука (клещи скорее) схватила меня сзади за голую ногу.
Я замер и взглянул на солнце. Где оно? Солнца уже почти не было, оставались только косые лучи на бездонном небе. Почему я не заорал сразу? Да потому, что от ужаса голос ушел внутрь, в утробу. А взглянул я на солнце, потому что хотел туда улететь. Но только голос стал восставать из утробы ужаса, чую ногой: отпустило. Тогда глянул: Боже мой, Создатель мира сего, то была жаба!
Огромная, склизкая, она облапила мою голую детскую ногу, взяла свое и отпала. Я помню ее большие, нечеловеческие глаза-и разум мой охолодел от ее величины. Никогда потом, прожив многолетнюю беспокойную жизнь, я не видел таких жаб: и по величине, и по выражению. Словно она выскочила изо рта бедных покойников.