— И, если положение станет невыносимым или слишком опасным — уйти под крылышко западных властей?
— Как крайняя мера, для спасения жизни — да.
— Это невозможно.
— Но почему? Я ведь говорю только о крайнем случае.
— Долго саботировать работу тебе не удастся. Значит речь идет не об отсрочке кризиса, а о его результате. Бежать за границу — это именно бежать и ничего больше. Жизнь нашу мы спасем. А для чего? Твои рассказы о загранице на меня большого впечатления не произвели. Да, у нас в Союзе очень плохо, но это же не значит, что на западе хорошо. Если бы там было все человечно, не появился бы на свет коммунизм. Там можно, наверное, красиво одеться и вообще неплохо жить, но какой ценой? И кому хорошо, а кому очень плохо? Всего этого я совсем не знаю. Я слишком русская, чтобы бросаться очертя голову в совершенно чужой мир. Как мы Алюшку будем воспитывать? Без языка, без родины…
— Создадим свой собственный мирок. Родина у него есть, а язык выучит в семье.
— Да, нет. Даже не в этом всем дело. Просто решение какое-то трусливое. Миллионы пошли в Сибирь из-за менее важных вещей, а мы побежим за границу создавать себе теплую и сытную жизнь. И потом, ты думаешь, власти так просто тебя примут и разрешат остаться? Посадят в тюрьму и будут допрашивать. Выжмут все государственные секреты, а потом выбросят, как тряпку. И будем мы всю жизнь мучиться вопросом, — предатели мы или честные люди…
— Ну, хорошо. Ты знаешь, какое-нибудь другое решение?
— Не знаю. Но то, что ты предлагаешь похоже больше на сдачу, чем на выход из тупика.
— Что же, лучше если мы сядем в тюрьму, а Алюшка попадет в детский дом?
— Это нечестно. Затрагивать сразу самые больные места. Да, возможно, нам суждено просидеть в какой-то тюрьме лет двадцать, а Алюшке вырасти, беспризорным. Можем мы что-нибудь изменить? Мало. Но хотя бы то, что сидеть мы будем не в заграничной тюрьме, а в советской, вместе с другими, такими же как мы. А Алюшка… Я не знаю… Я совсем запуталась в твоих головоломках…
Яна резко отвернула голову в сторону. Но я и так знал, что глаза у нее полны слез. Лучше всего было отложить дальнейший разговор.
С каждым словом из того, что сказала Яна, я был в душе полностью согласен, но рассказать ей о своем настоящем плане я не мог. Я не имел права открыть ей, что намерен вывезти их за границу только для возможности примкнуть самому к революционной организации. Это означало бы сделать Яну своей сообщницей. При первой же неудаче, она могла попасть под расстрел вместе со мной. Конечно, разница между планами возможного ухода на Запад и решением примкнуть к НТС была, с точки зрения уголовного кодекса, небольшой. Но как раз эта разница могла стоить Яне и Алюшке жизни.
Оставалось ждать пока Яна сама догадается, что мое решение вызвано причинами более важными и более честными, чем трусливое желание убежать на Запад.
В нескольких десятках метров от метро «Крымская» на Метростроевскую улицу выходит Турчаниновский переулок. Он поднимается от Москвы-реки старой булыжной мостовой в размытых дождем ухабах. Там, где переулок встречается с укатанным асфальтом магистральной улицы, на левой стороне расположен небольшой сквер. На углу его приютился деревянный павильон обувного магазина. На тротуаре перед сквером маячит обычно тележка с газированной водой и лоток с папиросами или дешевыми конфетами. На другом углу переулка лотков и тележек не бывает. Пешеходы там не задерживаются. Этот угол огорожен желтым забором, из-за которого виднеются колонны небольшого портала двухэтажного особняка. Ворота, выходящие на Метростроевскую улицу, плотно закрыты. Иногда легковые машины сворачивают в переулок и, задержавшись перед окном особняка, выходящим во внутренний двор, протяжно гудят несколько раз. В окне мелькает фигура. Затем машины выворачивают обратно на улицу. Через несколько минут человек в штатском разводит половинки ворот и впускает машину во двор.
Некоторые посетители приходят в этот особняк пешком. Тогда они спускаются в переулок. Там есть калитка, похожая на врубленные в стену боковые входы испанских домов. Посетители шарят рукой по каменной боковине и находят кнопку звонка. Фигура снова мелькает в окне. Чтобы не ждать на улице, посетитель может войти в небольшой деревянный тамбур, пока дежурный спустится и откроет дверь.
Все эти предосторожности были задуманы как одно из средств сохранения служебных тайн Бюро номер один МГБ СССР, которому летом 1952 года был передан особняк.
По слухам, в этом доме жил раньше зам. министра госбезопасности Кабулов. Потом, по каким-то неизвестным для простых смертных причинам, дом освободился, и генерал Судоплатов получил его для своей конспиративной штаб-квартиры.
Осенью 1952 года, в одной из комнат этого особняка, я начал работать над планом швейцарской резидентуры.
Дом был большой и в нем работало сразу несколько групп. Нижний этаж; был предоставлен библиотеке, фотолаборатории и начальству. Там имелся даже большой зал с колоннами и длинным столом, вокруг которого можно было бы, наверное, усадить всех сотрудников судоплатовской службы. Но зал этот всегда пустовал. Начальство предпочитало устраивать совещания в других помещениях, более уютных. На втором этаже имелось несколько небольших комнат для оперативных сотрудников моего калибра. Туда вела крутая и скрипучая лестница полукругом. В комнатах были установлены стальные сейфы и ободранные письменные столы казенного образца. Конспирация была строгой. Нас проводили в комнаты по указанию дежурного так, чтобы мы не встречались с другими сотрудниками, готовящимися уехать за границу. Но окна моей комнаты, например, выходили во двор. Приезжающие машины останавливались внизу. Мне стоило только скосить глаза, чтобы увидеть, кто приехал. Кроме того, когда начальства не было поблизости, мы наведывались в гости друг к другу, как говорится: «отвести душу в дружеской беседе».
Для такой беседы ко мне вскоре зашел Ревенко. Я удивился его появлению.
— Откуда? И почему? Ты же должен был сидеть в Берлине и работать над группой «Ганса»?
Ревенко многозначительно улыбнулся и, садясь на дряхлый диван, заявил с ноткой удовольствия в голосе.
— Нет больше Ганса. Накрылся Ганс.
Я посмотрел на него внимательно. Наверное, Володя был доволен не провалом группы, а возможностью поразить меня такой сенсационной новостью.
Он закурил и, радуясь моему изумленному лицу, продолжал:
— «Ганс», он же Отто Серж, он же — бывшая главная надежда Коваленко и компании сидит сейчас в одной из саарских тюрем. Как он себя чувствует, трудно сказать, но можно предположить, что кисло. Подполковнику Коваленко я тоже не завидую. Во-первых, фюрер здорово струхнул. Во-вторых, в ближайшее время в берлинскую деревню едут ревизоры — слон и Тамара. Что они там будут ревизовать — не знаю. Гансу теперь только один Бог поможет.
Непосвященному человеку разобраться в жаргоне Ревенко было нелегко. Но я знал, что «фюрером» Володя называл Коваленко, «слоном» полковника Гудимовича, «Тамарой» майора Иванову и «берлинской деревней» — Карлсхорст.
Одно только обстоятельство мне было неясно.
— Ты говоришь как посторонний наблюдатель. Но разве не спросят и с тебя? Ведь с Гансом работал ты.
Володя бросил едва раскуренную папиросу в угол и прижал ее носком ботинка.
— А что я? Мое дело маленькое. Я Гансу говорил, чтобы он не ездил в Саар. Там полно его бывших компаньонов по советскому лагерю для военнопленных. А Ганс в этом лагере вел себя довольно неприлично. Сначала стучал на дружков по бараку, потом стал, за заслуги, чем-то вроде старосты по лагерю. Начал изуверствовать: выгонял людей на мороз в кальсонах, врагов устраивал в карцер и так далее. В личном его деле таких красноречивых деталей не описывалось, но подозревать можно было. В общем, такое прошлое, по саарским законам, — подсудно. И этого мы тоже не знали. Но все равно, Гансу было запрещено появляться в Сааре. А он взял и поехал. У него там сентиментальные привязанности, родственники, что ли… Точно не знаю. Какой-то бывший товарищ по лагерю его опознал. Схватили молодчика и под следствие: за преступление против человечности. Скоро, наверное, открытый процесс будет.
— Значит, то что он приехал в Западную Германию по поручению советской разведки саарским