держалась позади парнишек, словно они в трудную минуту могли защитить ее, но все же пересилил себя и скомандовал, глядя на деда Потапа:
— Давай прокладывай тропу на нашу базу.
Шли без дороги, выписывая замысловатые узоры, шли ходко и малейшую возможность использовали для того, чтобы замаскировать следы колес. Когда тени деревьев стали значительно длиннее и не такими густыми, какими были в полдень, Григория догнал товарищ Артур и сказал:
— Каждый человек живет по своим собственным законам. И еще по законам тех людей, которые рядом… На личный закон человека никто не имеет права посягать, если он не против общего…
— Ты, товарищ Артур, когда со мной разговариваешь, дипломатию и философию разную побоку, понял? Сознаюсь: я не шибко грамотный, так что от всех этих словесных украшений меня только тошнить начинает, — бесцеремонно перебил его Григорий.
— Командир не имеет права вызывать на себя вражеский огонь.
— Так они же без оружия были! — осклабился Григорий.
— Без карабинов, — уточнил товарищ Артур и тут же добавил: — Но у любого из них в кармане мог быть пистолет. Или граната.
Григорию и самому уже несколько раз приходило в голову это же. Но сознаться в ошибке он еще не мог и ответил нарочито небрежно:
— Замнем этот вопрос, а? Ведь все обошлось.
— Я не привык спорить со старшими, я сейчас замолчу. И жаловаться никому не стану, вообще никому не скажу об этом разговоре, — еще больше нахмурился товарищ Артур.
Дальше шагали молча, избегая глядеть друг на друга. Первым не выдержал Григорий. Он вдруг засмеялся и сказал, коснувшись рукой плеча товарища Артура:
— Сдаюсь, признаю свою вину. Может, перекурим этот неприятный для меня разговор?
Пока шли до шалашей, узнали, что мука — первый помол мельницы, которую на прошлой неделе гитлеровцы восстановили и заставили работать в Мытнице, что везли ее на какую-то железнодорожную станцию, откуда прямой путь ее в Германию; а пять подвод — все, что удалось наскрести в Мытнице. Прочих лошадей фашисты еще в прошлом году и весной угнали куда-то; обещали обязательно и вскорости вернуть, да разве можно им верить?
У шалашей до тех пор разговоры разные вели, пока дед Потап не заявил, что вот-вот валенком раскроит голову любого, кто хоть слово еще скажет.
Позубоскалили по поводу этой угрозы, но улеглись. Все, кроме двух, которые ушли в охранение. Прошло минут десять, не больше — засопели сладостно, словно не на голой земле лежали, а на пуховых перинах нежились. Григорию не спалось, растревожило его замечание товарища Артура, ой как растревожило. Прежде всего потому, что внутренне Григорий был глубоко убежден: подчиненные не должны видеть недостатков у своего командира, ибо тот обязан служить для них примером во всем, большом и малом. И невольно думалось, что у него, Григория, к сожалению, недостатков — больше некуда. А что вытекает из этого? Изживай их, недостатки свои, или передай командование достойнейшему!
До самого рассвета проворочался Григорий в шалаше, всю ночь провоевал с комарами, которые, казалось, на него одного и нападали. Рассвело настолько, что каждый листик видно стало, — он встал, по пояс умылся из ведра, чего раньше никогда не делал, и решительно зашагал к женщине, которая копошилась около чугунка, висевшего над небольшим костром.
— Слышь, тетка, у тебя, случаем, в юбке или еще где нет иголки с черной ниткой? — выпалил он на одном дыхании и сразу же будто со всего разгона на стену налетел: сегодня она была без головного платка, сегодня она не прятала лица и оказалась не теткой, а девахой лет восемнадцати, и притом — красивой.
Это открытие было столь неожиданным, что он только и пробормотал:
— И откуда ты такая взялась на мою голову?
Она зарделась от удовольствия, однако ответила просто, словно заранее знала, что он обратится к ней именно с этой просьбой:
— Снимай свою рубаху, зашью.
Она зашила не только ту прореху, на которую указал Григорий, но и еще несколько, правда, значительно меньших.
— Сменная рубаха у тебя есть? Чтобы эту состирнуть? — вдруг спросила она, когда он сунул голову в подол гимнастерки, которая, как казалось ему, уже посвежела от одного того, что побывала в ее руках. — Или она и есть все твое богатство?
Последние слова обидели, и Григорий зло врезал:
— Молода еще, не понимаешь, что не рубаха главное богатство мужика!
По-хамски ответил, но остался доволен собой и зашагал к деду Потапу, зашагал так решительно и важно, будто бы в генералы недавно произведен.
Почти до обеда они втроем — дед Потап, товарищ Артур и Григорий — муку прятали: пока яму для нее вырыли, пока устлали ее пихтовым лапником, время и пролетело. Особенно старательно — маскировали. Чтобы никто, если ему не положено знать, и не заподозрил бы здесь тайника.
Закончили маскировку — перекурили. Только вдавив в землю окурок, Григорий спросил:
— Ты, дед Потап, как-то обмолвился, что поблизости озерко есть? И будто рыбное оно страсть, и будто у тебя там даже лодка припрятана?
— С малолетства врать не приучен, а сейчас вроде бы и поздновато эту науку постигать, — почти обиделся дед Потап.
— Может, пока особых дел нет, заглянем туда? Товарищ Артур в командование за меня на это время вступит, а мы только взглянем на то озерко — и обратно.
Если бы не дед Потап, запросто прошел бы Григорий мимо того озерка: плотной стеной вокруг него стояли ивняки, крапива почти в рост человека. Небольшое озерко — всего метров сорок в длину и тридцать или двадцать пять в поперечнике.
Пока дед Потап вычерпывал воду из лодки, притопленной у берега, Григорий молча сидел на трухлявой колоде. Потом вдруг спросил, глядя на черную воду:
— Глубина-то здесь подходящая? Человека скроет или нет?
— На самой середке, помнится, вожжи дна не достали, — ответил дед Потап, по-хозяйски с веслом усаживаясь на кормовое сиденье. — Прокатиться или какую другую задумку имеешь?
Григорий решительно шагнул в лодку и сказал, махнув рукой в сторону середины озерка:
— Правь туда, на самую глубь.
В прибрежных кустах, не поделив чего-то, ссорились птицы. А Григорий, раздевшись до исподнего и зажав ладони коленями, сидел неподвижно и угрюмо смотрел в черную воду, которая, казалось, с каждой минутой все ближе подбиралась к верхней кромке бортов лодки.
— Так вот, дед Потап, как мои дела обстоят, — наконец сказал Григорий. — Плавать-то я вовсе не умею. А должен уметь! Потому сейчас сигаю в эту проклятую воду. А ты без крайней нужды меня за волосы не хватай, сначала дай мне вдоволь воды нахлебаться.
Сказал это, взглянул на деревья, наблюдавшие за ним, и плашмя плюхнулся в воду.
Она расступилась, пустила его в свою глубину.
Сколько дней ее не терзали на допросах — этого Авдотья не знала. Сначала просто бездумно радовалась отдыху, негаданно выпавшему ее истерзанному телу, а потом, когда боль кое-где притупилась, стала терпимой, все же попробовала вести этот счет. По куску хлеба попробовала: его бросали в камеру только раз в сутки.
И тут вдруг поняла, что живой ее отсюда не выпустят. Даже за самые сказочные богатства не выпустят.
Осознала это — теперь будто бы и не было холода, впивавшегося в ее тело от бетонного пола (почти все время она лежала на клочке полусгнившей соломы — единственном казенном имуществе, имевшемся в камере). Лежала, закрыв глаза, и думала, думала. Как бы заново шла по своей жизни. С того самого дня по всей своей жизни прошагала, какой первым помнился. До последних, теперешних.
Ох, какой круглой дурой все эти годы она была! Всю свою короткую жизнь непробиваемой дурой была!