По-иному бы пройти весь этот путь с начала, да нет такой возможности. И никогда больше не будет. Как говорится, жила-была Авдотья, маялась, ребят рожала, и вот уже нет ее…

Нет, Авдотья не боялась смерти, с первого допроса звала ее как избавительницу от нечеловеческих мук. Сейчас она с большой обидой на себя и с грустью думала лишь о том, что после ее смерти не останется на земле даже слабого следа от ее жизни. Словно и не жила она вовсе, только в списках кое-каких значилась — вот как теперь все обернулось.

Действительно, что она оставляет людям в память о себе? На годы оставляет?

Может, только Петро — ее кровиночка первая! — и зашагает дальше по жизни. Одного его только и уберегла, он один, может быть, и уцелеет от ее еще недавно такой голосистой семьи…

Постой, постой, а в чем ее личная заслуга, ежели Петро живым останется?

Правда, вырос он башковитым, не по годам серьезным. И за мужика по хозяйству хлопотал, и за няньку при младших сестренках и братишках состоял. Только разве она таким его сделала? Нет, все само собой получилось. Может, люди добрые подсказали ему, когда и что делать надлежит, может, и в школе надоумили. А она… Она, если говорить честно, толком даже не знала, чему его там, в школе, учили. Она только радовалась, что он без сучка и задоринки из класса в класс переходил, что на родительских собраниях, которые она раз в год обязательно посещала, в его адрес ни одного упрека не было.

И живой он сейчас (если только живой) не потому, что она для его спасения что-то такое особенное сделала. Витька-полицай спас Петра…

Почему это человек лишь в самые последние часы жизни своей вдруг понимать начинает, где, когда и какую ошибку он совершил, почему к дряни прильнул, а от хорошего человека отшатнулся?

Вот она до самого последнего времени Опанаса Шапочника побаивалась, не верила ему. Вроде бы и много хорошего за ним подозревала, не раз ловила на себе взгляд его ласковых и жалеющих глаз, а все равно не верила, и все тут…

И Витька-полицай, хотя он и спас Петра, не был для нее настоящим авторитетом. Вот самовольно и ушла из лагеря, вот одна и поперлась по деревням, надеялась своим корявым словом пробудить народ.

Ох, как невозвратимо поздно человек свои промашки осознает…

За ней пришли глубокой ночью. По тому, как одеревенело стояли полицаи у дверей камеры и как вкрадчиво-ласково, старательно пряча глаза, один из них сказал, что ее на допрос требуют, она поняла все. Пересилив боль, поднялась с гнилой соломы довольно бодро, одернула юбку и пошла к двери.

— Платок-то головной возьми, дура! — вдруг обозлился один из полицаев.

— А зачем он мне? — ответила Авдотья уже за порогом камеры.

5

Как и предполагал Каргин, стоило ему вызвать к себе Стригаленка и начать разговор, тот вскинул на него глаза, переполненные раскаянием, и вытянулся — больше невозможно; казалось, если и не от этих, то уж от следующих слов он обязательно разрыдается. И Каргин, подавив тяжелый вздох, безнадежно махнул рукой: дескать, больше не задерживаю. Но. Стригаленок обязательно хотел покаяться, он сказал, прижав руки к груди:

— Товарищ Каргин, да разве я мог думать…

— Голова любому человеку в первую очередь для этого и дана! — все же сорвался Каргин и, чтобы спасти себя от еще большего позора (кричать на подчиненного он считал позором), скомандовал: — Кру… гом! Шагом… марш!

Стригаленок, разумеется, ослушаться не посмел.

Потом были четыре ночи, полные ожидания обещанного самолета. Хотя подобного приказа никто не отдавал, в эти ночи бодрствовали все. Ожидали самолет, ожидали и… подпсиховывали. Однажды даже Федор ни с того ни с сего на Юрку раскричался.

Единственная радость — к Заливному Лугу фашисты в эти дни даже не приближались. Днем по тракту еще пробегали их машины, а только начинало солнце за лес скользить — будто вымирало все вокруг.

Самолет появился только пятой ночью. Гул его моторов так взволновал всех, что даже Каргин, как- то незаметно для себя, умудрился вскарабкаться на высоченный пень и стоял там почти на одной ноге. Еле стоял, а все тянулся вверх, чтобы хоть на сантиметр, но быть поближе к звездному небу, откуда плыл ровный и мощный гул моторов.

— Разрешите, товарищ Каргин? — почему-то шепчет Юрка, хотя пока можно говорить и в полный голос.

Своими мыслями был занят Каргин, потому не понял Юрку, потому и спросил:

— Чего разрешить-то?

— Мы сбегаем, а? Только одним глазочком глянем и мигом обратно?

За спиной Юрки угадывалась почти вся рота. И Каргин, чувствуя по себе, насколько велико это общее желание взглянуть на людей, которые еще несколько часов назад были на Большой земле, сказал:

— Повзводно. Начиная с первого.

Радостным гулом ответил лес, какое-то время потрескивали сучья под ногами бегущих, и снова все стихло. И тогда Каргин спрыгнул с пня, пошел не к Заливному Лугу, а на рубеж обороны своей роты: он как командир не имел права поддаваться эмоциям.

Все бойцы роты Каргина побывали у самолета. Счастливчикам удалось даже несколькими словами перекинуться с летчиками. Незначительными, общими словами перекинуться. Но чуть позднее, уже в расположении своей роты, они убежденно врали, будто бы летчики сообщили им о том, что в Москве полный порядок и вообще во всей стране все нормально, настолько нормально, что фрицам вот-вот полный капут будет.

Самое же интересное — остальные знали, что ничего подобного летчики не говорили, но все равно очень внимательно и взволнованно выслушивали все байки, даже верили в эти искренние домыслы. Не потому ли, что больше всего хотели именно это услышать?

А о том, что из самолета выгрузили рацию, взрывчатку и новенькие автоматы, — об этом никто и словом не обмолвился. И опять же почему? К тому времени каждый уже твердо знал, что болтать о таком — себе, общему делу вредить.

Казалось, неоправданно скоро, разметав тишину ревом моторов, самолет взмыл в небо и, сделав круг, ушел на восток, ушел туда, откуда — это все точно знали — вскоре должно было появиться солнце.

Едва рассвело — на тракте подняла пыль грузовая машина, в кузове которой сидели солдаты в глубоких касках. Она была точной копией той, которую видел Каргин еще в прошлом году, когда стоял часовым у склада. И солдаты в ее кузове сидели точно так же: плотными и правильными рядами.

Велико было желание приказать открыть по ней огонь, но Каргин уже понял, что эта машина — только разведка, что ее задача — найти ту поляну, где приземлялся самолет, и осмотреть ее. Да и бежала машина вроде бы не к Заливному Лугу, а сама не знала куда. Так стоило ли обнаруживать себя? И смолчали автоматы, винтовки и пулеметы.

Однако, пройдя еще с километр, машина остановилась. Из ее кузова выпрыгнули солдаты, раскинулись в цепь и, держа автоматы у живота, пошли в лес. Тогда и открыл огонь сосед Каргина, огонь неистовый, беспощадный. И ни один фашистский солдат не вернулся на дорогу. А вскоре, подперев голубое небо лохматым столбом черного дыма, запылала и машина.

Не успел осесть столб этого дыма — появился Пилипчук. Был он возбужден, светился радостью, сквозь которую, однако, просматривались забота и даже тревога.

— Теперь, Иван Степанович, для нас самое главное только начинается, — сказал он, присаживаясь рядом с Каргиным. — И зачем они подпалили эту чертову машину? Вот что получается, Иван, когда человек мозги свои отключает. А сегодня ночью к нам два самолета должны прибыть, один за другим… Кровь из носа, но они обязаны приземлиться благополучно!

— Только приземлиться? Разгружаться и взлетать им уже не обязательно? — подначил Каргин, которому было радостно оттого, что один самолет уже приняли, что одну вражескую машину с солдатами на тот свет уже отправили, наконец, и оттого, что так волновался начальник штаба бригады — кадровый командир: оказывается, приятно вдруг узнать, что твои слабости и другому человеку присущи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату