На то чтобы понять, что жизнь уходит, — уходит целая жизнь. Передо мной сидит Яков, стучит указательным пальцем по клеенке и диктует свое прошлое.

Он может умереть каждую секунду. Но вместо этого продолжает вспоминать.

Закрываю глаза и вижу, как в церкви съеживаются свечи, потом седые женщины выдергивают комочки из золотых гнезд и бросают в ведра.

Я открывал глаза и снова видел Якова и его стучащий палец с темным ногтем.

…Сестра, она, конечно, ждала и справки о муже все пыталась. А что пытаться, кругом поезда не ходят. Блокаду сняли, а толку. А тут она со своим мужем и мокрым платком. На нее, кстати, как на одинокую, сразу наползли кандидаты. Но сестра себя держала и, если что, могла кулаком объясниться. Я ей тоже помогал: одного, который перед ней все кандидатом крутился, чуть не убил, потом он долго со мной не здоровался.

А я уже тогда жил отдельно, вечером на гармошке. Были тогда в моде гармошки, девки их любили и гармонисту фору давали, мы и старались.

(Разводит руками и шевелит пальцами.)

Сколько поцелуев на мои губы тогда свалилось, даже не знаю. Всех разом сложить, взрыв будет. Работал в Бородинских. Паровозы красил. Красные звезды через трафаретку. Целый день звезды трафаретил, вечером отдых, гармошка.

Ты скажи мне, гармоника-а. Где подруга моя. Где моя сероглазынька. Не помнишь дальше? Где моя серогла-а-азынька.

(Кашель.)

Молодость. Самое такое время биографии. Хотя сифилиса было, с фронтов сифилис вагонами везли. Крепко мое поколение с этой болезнью дружило. А я… ничего. Средство одно знал. Съешь — и как рукой. И давай дальше с гармошкой.

А тут вечером прихожу, гармошку шмяк и сапог с ноги пытаюсь. Гляжу, в темноте моя родная сестра сидит. Она ведь на той же улице. Сидит и на меня неясным глазом.

Поздоровались. Сидим, молчим, керосин в лампе тратим. Она молчит, я тем боле. Раз пришла, сама пусть первая и докладывает.

Она и начала. «Я пришла, Яков, чтобы ты меня снасильничал».

«Что?» — подпрыгиваю.

«Вот, что слышал. Не могу больше. Сон видела. Что стою у окна, занавесочку мну и Митеньку своего жду. Тут ты прямо из окна и одежду с меня рвешь. И чтобы не кричала. Потому что, объясняешь, как с тобой это сотворю, так твой Дмитрий Алексеевич и вернется».

У меня от этого рот как на пружинах открылся. Где такое написано, чтоб братья сестер?

А она говорит: «Цель благородная».

Так если, говорю, кто узнает, разговор пойдет — и в тюрьму.

А она говорит: кто ж узнает? Клянусь, говорит, лежать тихо, без маневров. Главное, мужа верни.

А если, говорю, не вернется?

Она молчит, про себя борется. Тогда, говорит, жизнь кончу. И снова молчание.

Легли.

Лежим деревянные, потолок разглядываем.

Помнишь, говорю, как мы с тобой лавку краской красили?

Она кивает: помню, ты весь перемазался и еще, дурачок, радовался. И мне волосы помазать собирался.

«Вот именно», — говорю.

Лежим, не знаем, что друг с другом делать.

«А помнишь…» — говорю.

А она: «Яша, если у тебя мужское затруднение, то я немного водки с собой».

Нет, говорю, тогда это уже совсем, как у собак с кошками. Устал просто сегодня, а так я пружинистый.

Она лежит, плачет, кажется. А я не знаю, с какого места ее начинать. Может, ей, дуре, поцелуй требуется для разогрева дизелей. Хоть голая, все-таки не чужая. И вообще. С разбегу такое не делается.

Чую, прижались мы друг к другу на моем лежаке. Ладно, думаю. Зажмурился, как перед горьким порошком, и обнял ее, родную, мокрую от страха.

Тут в ворота и постучали.

Муж приехал?

Он самый. Шурин. С матерью своей на спине. Мать легкая, оголодавшая. Как дитя, только седое.

Да, такая вот радость. Хорошо хоть одеться успела, грешница. А я вроде больной, из постели здороваюсь.

Пошумели, поплакали, ушли. Лежу, думаю: вернутся. Так и есть, здрасьте еще раз. У сестры вода кончилась, а у меня, как назло, целое ведро. А шурин с дороги пыльный, вшей привез зоопарк целый, воды ему подавай. Стала сестра его моей водой. Воду на него, скелета, расходует и все задом перед ним крутит. А на мне его мать сидит и смотрит на все.

Потом ушли, мне мать оставили и лужу от помывки. Мать уснула, ее на сундук, был у меня сундук как раз ей по размеру.

А я встал водку искать, от сестры аванс. Не нашел. Значит, унесла. Обидно стало, думаю, сейчас разбужу эту на сундуке, пусть к ним. А то сейчас у них там любовь на всю катушку, а мне кости на сундук накидали, и спасибо. Потом думаю, нет, пусть лежит, я ж не животное, ее гнать.

А шурин, как отъелся, стал сестру снова обижать. Она ко мне бегала, защитника искать. Вот, думаю, не надо было купать его так сразу и моим ведром. Тусклый он мужик, и мать у него, как ни зайду, абрикосовые косточки колет и в рот.

Вот так.

Ты скажи мне, гармоника: где подруга моя?

Где моя сероглазынька, с кем гуляет она?

Ташкент мне всегда казался большой сковородкой. Плоский, жирный, с буграми подгара.

Вдоль горизонта бежала девочка: «Они посмотрели на наши трусики! Они на них смотрели!».

И ослепли, наверное.

Я медленно шел по сковороде. Сверху текло солнце, смешанное с хлопковым маслом. Деревья не спасали. Тень от них такая же горячая. Обжигающая тень.

Плюс сорок по Цельсию. Такой шутник этот доктор Цельсий. Выдумал температуру, при которой плавятся деревья и испаряется трава. А сам жил во влажной Европе, хранимой добрым ангелом Гольфстримом.

Ангел Гольфстрим, машущий голубыми атлантическими крыльями. Виновник нежных газонов и облаков из клубничного йогурта. Плюс сорок? Вы шутите, доктор. Такого не бывает. Вы шутите, говорю вам.

Рыжее солнце шумело в ушах.

Пра открыл калитку. Забыл сказать, «Пра» — так мы звали его, Якова.

Длинное, как обгоревшая спичка, лицо.

Мне всегда страшно обнимать старых людей. Вдруг они умрут в моих руках? Старость в плане смерти непредсказуема. Я обнимал их осторожно, как аквариум с водой и беременными рыбками.

Я стоял, обнимая Пра. Яков обнимал Якова. Молодость прижимала к себе старость, изучая свое сухое морщинистое будущее.

Вы читаете Пенуэль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату