реви. А я тебя сейчас разотру.
Она освободила Машеньку от простыней – девушка увидела свое тело и зажмурилась – и стала втирать в ее бедра, спину и плечи остро пахнущую мазь. Сильными руками бережно перевернула на спину и растерла грудь и живот. Дала попить.
– Если хочешь, можешь поплакать. Но лучше поспи.
Машенька выпила чаю и уснула.
У Марии она прожила почти две недели, лишь иногда выходя ночью во двор. Пахло спелыми яблоками и корнем аира, развешанным хозяйкой на узкой веранде. Со стороны железной дороги слабо потягивало креозотом и жженым углем.
Мария была женщина незлая, относилась к девушке по-доброму: 'Ты красивая – я бы тебя и бесплатно выходила'. Машенька рассказывала ей о родителях, Смушке и поездке в Крым.
– Крым! – Мария что-то вязала не поднимая головы. – Крым у нормальных людей дома, никуда ездить не надо. Я вот со своим, с отцом Михасика, пожила в своем Крыму после лагеря полтора года – до сих пор вспоминаю. Тоже вор был, как и эти… братья! Божатся, что не они его, а охрана на станции, – не верю: волки.
Тот же Петр, золотой красавец, однажды от злости своей Катьке палец откусил. – Подняла голову и посмотрела на Машеньку с усталой улыбкой. – Настроение у него такое было, неудачно дело обернулось, а тут Катька под руку – он ее схватил и откусил ей палец. И выплюнул собаке. А Катька утерлась. Меня не трогают, я у них вместо лекарки, но и то бывает… – И добавила, как добила: – А Крыма на самом деле нету, Машенька. Он только на географической карте существует. А приезжаешь туда – вонь, дома, собаки, очереди за пирожками, грязная вода – и больше ничего. На настоящих, секретных картах это место так и называется – Ничего.
– А дети у них у кого-нибудь есть?
– У Петра. Он его подальше от Берлоги держит, у бабки какой-то, а потом, говорит, в интернат сдам. Моему ровесник.
Сын ее Михасик был тихий дурачок лет шести-семи. Он мог часами сидеть у Машенькиных ног, слушая сказки, которые она рассказывала ему по памяти.
Перед сном Михасик раздевался донага, растопыривал руки и закрывал глаза.
– Машенька, глянь, какой Михасик красивый! – говорила со слезами в голосе Мария. – Чудо!
– Чудо, – соглашалась Машенька. – А почему с закрытыми глазами, Михасик?
– С открытыми я некрасивый, – отвечал мальчик.
Иногда он ложился спать с Машенькой. Ему очень нравилось, когда девушка, пожелав ему спокойной ночи, целовала его в губы. После этого он мгновенно засыпал.
– Хотела бы себе такого? – спросила Мария. – Ну, не дурачка, конечно, а – такого. Маленького, сердечненького…
Машенька кивала. Да, маленького и сердечненького – хотела, хотя никогда раньше об этом не задумывалась.
В ночь перед отъездом наконец развязали веревку и открыли чемодан – Машенька ахнула: братья щедро расплатились с нею дорогой одеждой и пятью золотыми ложками.
– И мою возьми, – потребовал Михасик, протягивая Машеньке ярко блестевшую серебряную ложечку.
Мария покивала – Машенька взяла, поблагодарив Михасика поцелуем.
Мальчик разулыбался, а Мария, схватившись за лицо обеими руками, быстро вышла из дома.
Рано утром приехал на мотоцикле улыбающийся золотыми зубами
Петр. Он должен был отвезти Машеньку к поезду.
– А хозяйка где?
Хозяйку нашли в рощице, спускавшейся к оврагу. Петр снял ее с дерева и отнес в дом.
– Видишь ты, – задумчиво проговорил он, – и твоя веревка сгодилась. Но это уже не твое дело.
– А что же с Михасиком будет? – спросила Машенька, стараясь не смотреть на тело Марии, кулем лежавшее в углу с веревкой на шее и высунутым языком. – Он же погибнет один.
– Может, и погибнет, – пробормотал Петр. – А может, и нет. Цыганам его сдать, что ли? Им всегда дети нужны, а тут настоящий дурачок – денежное дитя…
– А если я… – Машенька запнулась, но выдержала тяжелый взгляд Петра. -…я его с собой возьму? Мы с Марией договорились: в случае чего я его себе возьму…
Петр усмехнулся:
– Врешь, конечно. Просто поймала она тебя. Давно хотела на себя руки наложить, да за мальчишку боялась. А ты на мальчишку клюнула. Ну да дело хозяйское. Садитесь в коляску оба. А я бабам по пути крикну, чтоб прибрали ее.
– Веревку верни.
– Чего? – Петр вдруг отвернулся. – Верну. Чужого имущества не надо.
Машенька вернулась домой ночным поездом. Встречала ее одна Смушка, по такому случаю вырядившаяся в яркое платье и даже прошедшаяся сапожной щеткой с черным гуталином по седым ресницам.
Она приняла чемодан и полусонного мальчика.
Поцеловались – со свиданьицем.
– Мальчик-то чей?
– Мой.
– Вижу, что твой, – рассердилась Смушка. – Но – чей?
Маша с улыбкой пожала плечами.
Смушка вздохнула, выдохнув облачко черной угольной пыли.
– Вот тебе и Крым.
Узнав про мальчика и не обнаружив у Машеньки знаменитого крымского загара, люди вслух засомневались, была ли девушка в раю. Тогда она при свидетелях пошла в рентгенкабинет, где обезьянка Цитриняк по всем правилам поставила ее где полагается и включила аппарат.
– Вот сердце, – ткнула пальцем в экран мадам Цитриняк. -
Точь-в-точь Крым. Мыс Тарханкут. Сарыч. Чобан-Басты. И даже Такиль различим. – Палец врача замер на темной узловатой полосе, двинулся севернее. – А тут жила моя бабушка. – Она вздохнула и закурила папиросу, что строжайше было запрещено в больнице. – У нее был красивейший дом на склоне горы, а вокруг сады… Татары называли ее усадьбу 'Карылгачлар дуасый' – 'Молитва ласточек'.
Поэты… Но ласточек там гнездилось и впрямь много.
Когда посторонние тихонько разошлись, мадам Цитриняк выпустила густой клуб дыма и задумчиво сказала Машеньке:
– Я не знаю, как называется этот новый горный хребет на карте
Крыма, но у кардиологов это именуется инфарктом. Ты меня поняла, девочка?
Машенька кивнула: да.
– Клавдия Лейбовна, неужели души и в самом деле нету?
– Есть. Поэтому и не видать ее на рентгеноснимках. На пленке только смертное запечатлевается, а душа бессмертна. Из-за этого она так и неудобна людям. Как твой ежик. Что-то ведь не позволяет людям в скотов превращаться. Не страх же – это было бы вовсе глупо. Ежик и мешает. Его на самом деле нет, а – мешает. Я тебе больше скажу: пока человек бессмертен, он и жив. – Она погасила папироску в чашке с холодным чаем. – Не бойся меня, девочка. Просто к старости все обезьяны сходят с ума. Мне уже не нужно ничего знать, потому что я все помню. Это и называется старостью.
Зимой Михасик сильно заболел. Родившийся и выросший на юге, он свалился в страшной горячке из-за сырых морозов, неважного питания и плохой одежды. Вдобавок нужны были лекарства, много лекарств.
Машенька сняла все деньги со сберегательной книжки, но этого оказалось мало. Тогда она отнесла в скупку 'берложьи' ложки.
– Пять золотых, – определил скупщик, – но шестая-то – алюминиевая, миленькая. Красиво, конечно, изукрашена, но – алюминиевая.
Машенька вдруг обрадовалась:
– Вот и хорошо, что алюминиевая! А я-то, дура, думала, что серебряная!
И, схватив деньги, весело помчалась домой, где ее ждал мертвый
Михасик, тело которого успело затвердеть, как глина на морозе.
С кладбища Машенька возвращалась об руку со Смушкой.
– Ты б только глупостей не наделала, – проворчала старуха. – А то у вас в семье чуть что – и в омут…
– Я ж кошка, – смирно ответила Машенька. – А у кошки девять смертей. Я только две прожила – докрымскую и послекрымскую. Теперь надо третью начинать.
Смушка недоверчиво посмотрела на нее, но промолчала.
Вернувшись домой, Машенька повесила на стенку рядом с автографом Достоевского рентгеноснимок своего сердца в рамочке, а ложечку спрятала в коробку, где хранился билет до станции Симферополь.
Легла спать. Слезы уже были все выплаканы, одинокой она себя почему-то не чувствовала. Она долго лежала без сна, глядя в потолок, думая о Михасике, наконец с улыбкой закрыла глаза: с закрытыми глазами люди красивее. И сердце не так сильно болит. В раю боли нет. Впереди еще столько жизней и столько смертей.
Карылгачлар дуасый. Вечный ежик, согревшись, уснул. Спи, Машенька, – бессмертная, пока живая…
На ночь она привязывала себя за ногу к спинке кровати 'висельной' веревкой: каждую ночь ей снилось, будто могучий порыв ветра ее спящую возносит на небо, в бездну то ли райскую, то ли адскую, – а она хотела остаться на земле.