Она ничего не задает, не выводит на просвет в рассказе о нашем северном путешествии или об Урсусе, о моей одинокой зиме.
Врачебный вердикт очертит мне лишь канву, обозначит направление, в котором Андрюху несло, — но не заставит переоценить и как-то по-новому трактовать прежние его поступки. Я не к тому, что диагноз неверен. У меня нет оснований в нем сомневаться. Но мне хочется думать, что никакая формула не в силах исчерпывающе объяснить реальное человеческое действие — пускай и немногими картами играет наша порода. Полночь. Под желтой лампой — белая тарелка с голубым орнаментом, оранжево-красные дольки помидора и мельхиоровая вилка, матовый отблеск. В ночном освещении вещи отчетливей и понятнее, вещи раскрываются, совершают шаг из себя, шаг навстречу — но вместе с тем и особенно отчуждены. Моя жена измеряет штангенциркулем размер ушей спящему ребенку, чтобы определить его врожденные склонности. Раньше было что-то еще.
Что-то делало вещи терпкими. Возможно, Андрюха видел дальше меня. Возможно, догадывался, что это уйдет — однажды и навсегда…
Ладно. На прежнее возвратимся.
Мы перестали слышать поезд. Мы оттащились поближе к почте, чтобы стена защитила нас от ветра, и распаковали снаряжение. В Москве, на вокзале, когда Андрюха вышел мне навстречу в той же одежде, что и при нашем расставании под утро, только изо всех карманов теперь топорщились у него пивные бутылки, я вздохнул с облегчением: все отменяется или с самого начала было розыгрышем — в общем, мы не едем. Не сразу заметил в стороне, у колонны, лыжи и пухлый рюкзак. Потом решил, что обмундирование более подходящее он везет в рюкзаке и на свет извлечет по прибытии на место. Сдергивать с третьей полки неудобоваримые мешки и устраивать в тесном плацкартном купе смотр вещам и продуктам мы сочли слишком хлопотным. А стоило очутиться на снегу, где уже некуда было отвернуть и ничего не восполнить, — открытия посыпались одно за другим.
Выяснилось, что никаких существенных перемен в Андрюхином костюме не намечается. Андрюха остался в джинсах, финских сапогах на каблуке и куртке на искусственном меху. К условиям Заполярья он адаптировался, поддев тренировочные рейтузы, две фуфайки под свитер, сменив вязаную шапочку на ушанку леопардового окраса и замотавшись шарфом, толстым и длинным, домашней вязки. Но бахилы у него были — причем, как и мои, из каландрированного капрона. Позавчера, на лестничной клетке, мой однокашник поминал этот материал через слово, и я усвоил, что «каландр» — своего рода знак принадлежности к ордену: он редко применяется в миру и пошитая из него одежда отличает настоящего туриста-лыжника. Поэтому появление бахил отчасти вернуло мне веру, что мой вожатый все-таки ведает, что творит. Но долю сомнения он, должно быть, уловил в моем взгляде и поспешил успокоить немного виновато:
— Ерунда! В горы-то не полезем…
Я натянул зеленый, с оранжевой стропой, поношенный анорак и рядом с Андрюхой смотрелся тертым полярным волком.
И еще в том мне удалось его уесть, что приладить лыжи я сумел первым. О чем тут же и пожалел, поскольку уже не отваживался снова их отстегнуть и, помогая Андрюхе, то и дело наступал лыжей на лыжу, цеплялся их загнутыми концами за что-то невидимое под снегом и всякий раз, когда требовалось присесть, терял равновесие.
Безо всякого внимания к нам на крыльцо почты взошла женщина в субтильной городской шубейке, укутанная до груди серым пуховым платком, погремела ключами, отпирая висячий замок, и скрылась за дверью. Тотчас из трубы повалил дым, густой и неповоротливый на морозе. Едва донесся его веселый смоляной запах, я вспомнил разом все хорошее, что связалось в моей жизни с треском поленьев в пламени и уютом надежно замкнутого пространства. По мне, так умнее всего было бы дождаться где-нибудь в тепле обратного поезда… Однако я держал эти мысли при себе — не хотел терять лицо.
Андрюха, присев на ступеньку, по очереди отколол каблуки острием лыжной палки.
И крепления зажали ногу как надо.
Вот с чем оказалось хорошо у нас обоих, так это с рукавицами. У меня — новенькие, с рынка, грубой, но гибкой кожи, мехом (боюсь, собачьим) вовнутрь. У него — самошивные, на сентипоне, с широким раструбом, закрывавшие руку много дальше запястья. Под рукавицы, ради добавочной воздушной прослойки, мы надевали простые нитяные перчатки — в таких сортировали лук или капусту на овощебазе привлеченные учрежденческие дамочки (две пары для нас Андрюха увел на работе). Но сами по себе, естественно, они не создавали холоду никакой преграды. А теплые варежки, подгоняя и увязывая амуницию, нам приходилось снимать, чтобы ловчее орудовать пальцами. Притом мы касались железа. Пальцы закоченели, потеряли чувствительность и отказывались слушаться. К тому моменту, когда мы встали наконец под рюкзаки и слегка попрыгали, проверяя, как они сидят (я упал), впору было опять развьючиваться, идти греться на почту.
Еще распахнута была чугунная дверца в печи. Прогорели пока лишь наколотые на растопку доски, антрацитовые брикеты поверх только-только тронулись огнем — голубым, с желтыми и зелеными всполохами. Мы приложились ладонями к горячей беленой стенке. И, перетерпев первую боль, я почувствовал, как тепло стекает с рук куда-то в самую мою глубину, а там накапливается будто бы ровными, правильными пластами — наверное, чтобы так и тратиться потом: понемногу, слой за слоем.
Сонная почтальонша вяло тюкала за перегородкой штемпельным молоточком. Андрюха тоном отлучавшегося аборигена наводил у нее справки о погоде.
— Та буранит все и буранит, — сказала она. — Через день. Или кажный.
Выговор у нее был мягкий, похож на белорусский. Должно быть, приезжая. Она продавала конверты с портретом поэта Вяземского и открытки двух типов: на одной — законный северный олень, на другой — почему-то среднеазиатская змея эфа. Я купил обе и послал матери. Пускай развлечется и поломает голову: где тундра, где пустыня, где я… Название почтового отделения на штемпеле тут мало что могло подсказать.
Поселок оживал. Я стоял у окна и наблюдал, как два мужика отогревают паяльной лампой двигатель вездехода. Ветер утих, и дымы над крышами поднимались прямо, строгими колоннами. Андрюха заключил, что это признак благоприятный. Хватит нежиться.
— Газет, — спросила почтальонша, — не хотите? Только у нас с опозданием… За четверг.
Горный массив имел форму подковы. Так свидетельствовала туристская схема из магазина «Атлас». И наверняка врала, поскольку на ширпотребовских картах фрагменты местности, по тем или иным причинам запретные для обыкновенного смертного, либо попросту изымались — а остальное тогда стягивалось, сшивалось и рубцевалось на скорую руку, отчего начинали непредсказуемо юлить реки, искажались очертания возвышенностей и переползали с места на место населенные пункты, — либо произвольно заменялись другими. А здесь в округе, надо думать, хватало таких запрещенных и засекреченных зон. Ведь на какой-то почве произрастали жуткие легенды, которыми Андрюха взялся потчевать меня еще в поезде, пересказывая их смачно и страстно: о гибельных шахтах, оставшихся в предгорьях от давних атомных испытаний; об укромных, изолированных долинках, куда, сбившись с маршрута, забредали туристские группы — а потом умирали в полном составе от лейкемии.
Впрочем, Андрюха уверял, что в нужном нам приближении схема довольно точна. На ней правильно обозначено: внутренняя, охваченная горами с трех сторон долина не всюду держится на одном уровне, но постепенно поднимается, заканчиваясь в пятке подковы самым низким из здешних перевалов — так сказать, перевальчиком, — за которым, по ту сторону гор, большие апатитовые рудники, и от них — шоссейка в город, ходит автобус.
Нам предстояло зайти в долину, обогнув боковые отроги, и добраться до необитаемой геологической базы где-то в самой ее сердцевине. Весь путь, километров двадцать пять — тридцать, вполне возможно одолеть до темноты и переночевать уже в домике.
Тем более что идти не по целине, а по накатанной гусеничной колее: еще дальше, возле перевальчика, другая база, действующая, и туда время от времени бывают вездеходы со станции, где мы высадились.
На двоих мы располагали: единственным (одноместным) спальным мешком-коконом, у которого из прорех выглядывала вата; одним котелком; палаткой; ремнабором — молоток и мешочек с разными гвоздями — на случай поломки лыж; двуручной пилой и большущим, сделанным из рессоры нелепым ножом: