детстве, правда, казалось, что это случится так нескоро, что можно считать: никогда), и, во-вторых, это действие (смерть) всегда представлялось ему совершенно никчемным, незаслуженным и бессмысленным делом.
Жить, жить, жить, а потом — бац! — и умереть?
Полный бред.
А если это бред и ошибка природы, толковал философ, тогда надо не сидеть сложа руки, малодушно кивая на трудности, а исправлять положение вещей. То есть дело делать, а не сопли на кулак мотать.
Дело воистину общее, ибо касается каждого — ведь все смертны: и я, и ты, и он. Все мы умрем, разделив ту же самую несправедливость, которая уже настигла прежде умерших: они в земле, а мы смеемся над собственными шутками. Мы ляжем в землю, а живые будут так же бездумно хохотать. И, кстати, то, что живые тоже в свое время будут подвергнуты похоронному обряду и присоединятся к большинству, то есть к тем, кто уже пережил несправедливость и мучительность умирания, вовсе не извиняет их нынешнего бездействия.
Это была совершенная правда — именно так: вовсе не извиняет!
Что же именно делать? — спрашивал философ и снова отвечал: нужно бросить глупости, которым человечество столь неразумно, столь по-детски привержено, — борьбу за власть, войны, религиозные распри, национальные раздоры, стремление к бесполезному и бессмысленному (в смысле продления жизни) комфорту, страсть к самоодурманиванию, тем более нелепую, что на смену недолгому забвению неизбежно приходит похмелье. Все это забыть, отринуть, а высвободившиеся силы пустить на развитие науки, нацелив ее при этом на простую и ясную задачу — воскрешение мертвых.
Главное — не робеть, утверждал философ. Капля камень точит. Если
99 процентов усилий человечества пойдет не на жалкую борьбу с голодом (позор! позор! — восклицал он, и Ребров не мог с ним не согласиться) и не на удовлетворение мизерных запросов модниц, болтунов, сластолюбцев, гурманов и всей прочей бессознательной шушеры, а будет брошено на решение главной и общей задачи, смерть, несомненно, будет побеждена. Но для этого нужно повзрослеть. И уяснить, наконец, что человек — это не двуногое существо без перьев.
Нет! — твердил философ. — Человек — полпред ноосферы! Вот что такое человек! Полпред вечности — вот что такое человек!
Примерно так Ребров воспринял мысли философа.
Философ понимал все трудности такого дела. Он предупреждал: не все, конечно, согласятся с нами. Ленивые и косные возразят нам: мы не хотим вечности, мы хотим свободы!.. Но мы ответим: разве свобода жрать, пить, осеменять и быть затем безвозвратно съеденным червями слаще свободы трудиться, чтобы воскреснуть?
И все это теперь без конца крутилось в мозгу, требуя от Реброва отчетливого постижения своей ясной и в чем-то страшной простоты.
Нужно было это понять!
Но как, как можно было это понять?!
Ведь все верно… все верно… философ совершенно прав… нет непреодолимых препятствий… если взяться за дело всем вместе и посвятить ему все силы, все вдохновение и разум, оно непременно будет сделано!.. Неужели непонятно? Понятно. А что вместо этого? А то, что если бы философ каким-нибудь чудом очутился сегодня здесь, он увидел бы мир, в котором бесполезных, нелепых и вредных занятий еще больше, чем было на его веку!.. Как же так?! Зачем? Почему? Ведь он прав, прав! Это так просто! Почему же тогда мир не меняется?
Почему мы миримся с этой дурацкой смертью? Совершенно очевидно: можно научиться воскрешать! — а мы тупо умираем…
Ребров пересек главную аллею и пошел налево, коротким путем. Узкая грунтовая дорожка хранила следы недавних дождей. Грязь была щедро присыпана листьями.
Главное, додумывал он, первый раз в жизни, быть может, посягая на подобный размах собственных мыслей, что воскрешение мертвых вовсе не противоречит законам физики! Смерть — это всего лишь предельное упрощение системы. Система утрачивает энергию, которая прежде шла на поддержание ее строгой организованности. Для того чтобы ее снова усложнить, то есть дать посыл новой жизни, — нужна энергия.
Но разве в распоряжении человечества недостаточно энергии?
Залитые ослепительным светом ночные города… Для чего этот свет?.. освещать витрины?..
Что же получается? Как это понять?..
Он додумывал до конца, обнаруживал отсутствие ответа и, потеребив бороду, возвращался к началу.
Ведь философ прав?..
Между тем дорожка выбежала из леса на покатые лысины по краям лощинки, свернула к мостику, который ахал под ногами всеми своими досками, и привела к длинной лестнице. Лестница спускалась в тенистую котловину, где сходились устья трех заросших оврагов.
Надпись на вмурованной в бетон ржавой мраморной доске сообщала название источника — «Голубь». Веселая струя, хлещущая из трубы, и впрямь казалась голубой, как жидкий азот. Из неустанно пополняемой лужи брал начало робкий ручеек, метра через четыре безмолвно прячущийся в траве. В лужу были брошены два бетонных обломка.
Ребров пристроился за красной курткой и стал смотреть на бурлящую воду.
— Вы последний?
Ребров не слышал.
— Эй! За водой-то вы последний? — повторила полная женщина в синем плаще.
— Что? — встрепенулся Ребров, с усилием отрывая взгляд от переливов струи. — Да, да. Конечно.
— Утром кран отвернула — чистая хлорка, — доброжелательно сообщила женщина, ставя бидон на землю. — За что народ травят? Здесь-то водица целебная…
Ребров отвернулся.
Спать совсем не хотелось, но все же сейчас, глядя на воду и размышляя, он часто и как-то куце, вползевка, позевывал. Он не высыпался, потому что ночью необходимость и, главное, близость понимания многократно увеличивалась. Назвать сном ту дрожкую дрему, в которую Ребров впадал под утро, можно было только с большой натяжкой. Он закрывал глаза и напряженно всматривался в осмысленное круговое движение ярких разноцветных пирамидок, споро летящих друг за другом от горизонта, где невидимо клокотал их вечный источник
(приближаясь, они согласно законам перспективы увеличивались в размерах), мимо зрачков (в опасной близости, едва не чиркая по роговице острыми углами), и снова вдаль, быстро уменьшаясь, — чтобы в конце концов исчезнуть, став всего лишь безликим материалом для рождения новых. Чередование их цветов несло в себе глубокую, всеохватную мысль. Она была почти ясна, почти прозрачна. Недоставало лишь мгновенного усилия, высверка, вспышечной ясности, чтобы эта главная, последняя на свете мысль открылась во всем великолепии и во всей полноте…
Юноша в тренировочном костюме наполнил флягу; теперь на камнях кое-как утвердился старик в старомодной сетчатой шляпе. Каждую бутылку он полоскал (у него были мелкие, полуторалитровые), затем наполнял быстрой говорливой влагой и, напоследок зачем-то взглянув на просвет, отставлял в сторону. Скоро он налил все шесть, уступил место и принялся паковать. Тележка у него оказалась точно такая же, как у Реброва. Правда, Ребров, не надеясь на прочность штатной коричневой сумки, крепящейся к каркасу, давным-давно отстегнул ее и сунул на антресоли. А у старика сумка была на месте, и теперь он одну за другой совал в нее свои мокрые бутылки.
Девушка в красной куртке по-кошачьи проверила скользкий бетон мыском кроссовки, затем переступила и сунула под струю большую полиэтиленовую канистру.
Вода бурлила, мелкие брызги стреляли в стороны. Было трудно вообразить, что сущность воды не вечна. В отличие от людей материя не умирает. Она…
— Ну что же вы? — взволнованно спросила женщина в синем плаще.
— Да, да, — сказал Ребров.