залететь.

— В данном случае не грозит. А что, нравится?

— Видишь ли, Володя, ты еще молод, поэтому не все знаешь. Я открою тебе маленький секрет. Настоящим мужчинам нравятся все женщины. Тем более девушки. Помнишь Точеного? Так вот он — мир его праху — признался мне в день своего шестидесятилетия: совсем, говорит, недавно стал понимать, что женщины бывают двух типов: красивые и некрасивые. Улавливаешь?

— Улавливаю, — вздохнул он. — Короче говоря, Бармин, зелен виноград… Между прочим, жалуется на тебя.

— Да ну? — удивился я, наполняя рюмку. — Не может быть.

— Ага. Говорит, грубишь очень.

— Ишь ты, грублю… Ну замолви за меня словечко, если случай представится.

— А как же! Непременно представится! — обрадовался он, ретируясь. — Часика через полтора, думаю, и представится! Тьфу!

Так всегда — захочешь кому-нибудь настроение подпортить, так только сам еще больше расстроишься. Верно говорят: не рой другому яму…

Я терзал бедную рыбу, как будто вершил казнь.

Попытки подумать о чем-нибудь отвлеченном приводили к осточертевшим, но настойчивым размышлениям о многочисленных несовершенствах мира. А они, в свою очередь, снова возвращали меня к словам полковника

Добрынина. И все это вертелось по одному и тому же кругу, и проклятая жилка дрожала под горлом — как с цепи сорвалась. В голове метались какие-то обрывки — чего? мыслей? Нет, мыслями это клокотание нельзя было назвать. Это были волны беспокойства, даже страха; какие-то клочья слов — все больше вопросы и восклицания.

Утолив первый голод и насытив кровь алкоголем в достаточной мере, чтобы мозг перестал клокотать и содрогаться, я понял, что жизнь не кончилась. Жизнь не кончается.

И это несмотря на то, что она (жизнь) нелепа именно потому, что все в ней и всегда приходит к какому-нибудь воистину нелепому, прямо-таки идиотскому концу. Например, сама она — к смерти. Этого мало? Ладно, вот еще образчик. Николай Федорович Федоров, философ.

Справедливо ли его требование к нам, живым, не сметь забывать о мертвых — о тех, кто уже претерпел муки, испытал на себе произвол смерти и холодным прахом лег в ненасытную землю? Справедливо ли это требование? Да, оно справедливо. На каждом шагу мы видим, что люди признают это… Безумно ли его требование немедленно воскресить мертвых, ибо мир должен быть справедливым, а то, что они умерли, — несправедливо? Здравый человек ответит: да, это требование безумно!

Но здравый человек не способен подняться до этого безумия, нет; он неспособен к поэзии, он способен лишь к утилитарному пожиранию мертвечины — вот к чему он способен… Он не готов к отваге! Он боится отчаянного бесстрашия презирать очевидное!.. Боже мой, боже мой!.. Великий, великий старик!

И что же в итоге? Его всечеловеческий и вселенский зов должен был поднять нас к небесам. Поднял? — нет, всего лишь способствовал развитию аниматорской индустрии. Его гневный окрик должен был заставить человечество одуматься, расставить все по своим местам, установить, что в мире ценно, а что истинный прах. Установил? — хрена с маслом! Что вышло вместо этого? Да то, что скоро полковник

Добрынин тоже пройдет курсы какого-нибудь там фабошно-аниматорского усовершенствования. И научится анимировать живых, то есть читать в их душах и мыслях. И будет, как я почему-то подозреваю, читать именно то, что в полной мере отвечает сегодняшнему политическому моменту и как никогда нужно для укрепления власти и поддержания порядка…

Меня снова трясло.

Но вдруг хриплый голос саксофона коротко пролетел над уже довольно полным и шумным залом.

Семен! Родной мой, милый мой человек!

Откуда взялся? Я сижу почти у лестницы, а не углядел. Незаметно он как-то — по-ангельски — вознесся сюда, на второй этаж «Альпины». Вот же он — уже расчехлил инструмент… дуднул для пробы… или чтобы все услышали — дескать, вот он я, пришел уже… Теперь с подмастерьем-пианистом недовольно о чем-то рассуждает…

У меня слеза навернулась на левый глаз, и я помахал ему: Семен! Это я, Бармин! Мы с тобой одной крови. Мы с тобой аниматоры, да!..

Говорят, я даже чуточку одаренней! Но мало ли что говорят все эти придурки! Не обращаем внимания на их болтовню!.. Я тебя обожаю, я преклоняюсь пред тобой, Семен, потому что ты умеешь дудеть в дуду.

Ты бог дуды! Я плавлюсь от звука твоей кривой дуды, и все вокруг плавятся… Мне будет приятно, если ты махнешь в ответ, — махни,

Семен, я буду горд!..

Не заметил.

Но зато взял сакс, мундштук продул… протер… снова что-то проворчал. Лабух огрызнулся в ответ (ишь ты, дерзкий какой!).

Изготовился, согнулся, как все они гнутся, когда хотят показать, что, мол, сейчас рванет прямо из души (а это, между прочим, ни о чем не говорит — может, из души, может, из живота, может, еще откуда, — но у Семена точно из души!), лабух знакомо тренькнул разок-другой — я вздрогнул от радости! — и все, и меня повело, потому что я уже понял, что сейчас будет, — будет «Караван»! «Караван»!

И точно! — через секунду пошел! поплыл! закачались пески! понесло жарким ветром, выжимая слезы из моих пьяных глаз! Пошел! Пошел!..

Я не люблю, когда на соленый арахис тратят больше, чем на пиво.

Я люблю, когда все по-честному. Когда все соразмерно. И я понимал — это награда мне за этот длинный гадкий день… за то, что я сам устроил его таким длинным и гадким… и за то, что я все-таки хочу быть лучше!.. Другое дело — не получается, но хочу же!..

Караван шел, караван шел… Свистел ветер, бросая в глаза горсти песка… Навстречу черному ветру пустыни тяжело и мерно шагали верблюды… Семен гнулся, вздымая жерло сакса к фиолетовому небу…

А текучий песок змеился, тек, струился, язвительными улыбками сбегал с барханов… Черные пески лежали кругом; такие черные, что все в этом караване думали только о смерти. Почему? — потому что только смерть была рядом, только смерть была вокруг, а до жизни нужно было шагать и шагать — мерно и тягостно, тягостно и мерно… Шагать, пока не пройдет отведенное время.

Да, единственное на свете, о чем не нужно заботиться, — это время: оно, слава богу, течет само собой.

Но, может быть, оно когда-нибудь все-таки пройдет, это чертово время? И наш забитый, заболтанный, замороченный мир поднимет голову и увидит, в какой он заднице? И поймет, что еще два-три его слепых и пьяных шага — и он скатится в тартарары?.. Поймет? Или все будет идти старым порядком? Уже давно понятно, что резать ножом и стрелять, а в ответ кидать бомбы и палить из танковых пушек, а в ответ взрывать автобусы и вагоны метрополитена, а в ответ производить зачистки и расстрелы, а в ответ забивать в подвалах насмерть, а в ответ ставить на колени и стрелять в затылок, а в ответ… а в ответ… а в ответ… — все это умеет каждый; каждый так или иначе умеет убивать.

А воскрешать мертвых — никто!..

Музыка плыла, слоясь и переливаясь, как слоится и дрожит горячий воздух над камнями. Музыка ветвилась, тянулась вверх, вырастала в большие деревья; потом начинала сгибаться, бессильно склонялась, а вот уже и стелилась по земле — узловатая, кривая, переломанная… Но я знал, что постепенно она распрямится… Вспомнит самое себя…

И вдруг музыка оборвалась.

Караван встал.

У меня было такое ощущение, что он с разбегу ударился в бетонную стену.

Меня просто швырнуло вперед, на пыхнувшие навстречу подушки безопасности.

Вот так.

Вот тебе раз.

Пианист по инерции расколол воздух на несколько неровных тактов — и тоже смолк.

Вы читаете Аниматор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату