Короче говоря, Ксенина агентша тоже оказалась не лыком шита, пахала не за страх, а за совесть, и ее усилия не пропали даром: с первоначальных восемнадцати тысяч подрядчик нехотя съехал до двенадцати на круг.
И в этот раз Ксения, словно речь шла не о ее деньгах и не о ее квартире, сидела в кресле вытянув ноги, и на лице у нее было написано, что она ждет не дождется, когда все это кончится и
Марина отпустит ее восвояси. Черная лаковая сумочка, как всегда, лежала на коленях. Все галдели, и я едва расслышал, как в сумочке вдруг приглушенно, но все равно довольно противно запиликал мобильный телефон. Именно в эту секунду я случайно повернулся к ней и заметил, во-первых, что она вздрогнула, а во-вторых, был удивлен, как изменилось ее лицо при этом гнусавом и неприятном звуке: в первое мгновение исказилось испугом и побледнело, затем просияло мгновенной радостью, и кровь прилила к щекам; что-то негодующе шипя сквозь полуразомкнутые губы, она уже рвала застежку сумки мелкими суетливыми движениями
(напоминающими птичье трепыхание — куда подевалась вся замедленность и плавность?), а застежка почему-то не поддавалась; телефон все пиликал, настойчиво выпевая несколько тактов из «Шербурских зонтиков»; сумочка раскрылась, и пиликанье стало громче, а потом смолкло, потому что Ксения отщелкнула крышечку и, приникнув к мембране с жадностью, с какой, пожалуй, только погибающий от жажды мог бы приникнуть к воде, выдохнула:
«Алло!»
Раньше мне казалось, что человека нужно специально учить, чтобы он мог использовать все возможности мимики, и именно этим занимаются в актерских школах. Ксения не была актрисой, да и играть ей здесь было не перед кем — Марина, подрядчик и Будяев шумели в коридоре, а я стоял на пороге, по мере сил участвуя в обсуждении степени износа дверных коробок и самих дверей, и совершенно случайно повернул к ней в этот момент голову. Радость на ее просветлевшем лице жила не более четверти секунды: она услышала голос в телефонной трубке, и лицо тут же помертвело — как лампочка, когда резко падает напряжение. «О, привет, — сказала она через секунду. — Ага, я узнала. Квартиру смотрю.
Ага. Что? Ой, я забыла. Давай завтра, о’кей? Ну ладно, Танюш, не сердись. Я позвоню». Разочарованно щелкнула крышечкой и сунула телефон в сумку.
Когда они ушли, Будяев усадил меня в кресло (это было то самое, в котором только что сидела Ксения) и стал с обычной своей куриной встревоженностью искать ответы на вопросы, которые могли возникнуть в будущем как следствие вероятных событий. Я, по обыкновению, отключился, время от времени отмечая свое участие в беседе кивками или заинтересованным мычанием. Я устал, спешить уже было некуда, за окном стемнело, шел дождь, и ничто не мешало мне побыть здесь еще минут десять. Я вытянул ноги, скрестив их точно так же — правую поверх левой, положил руки на колени и сконцентрировался, пытаясь уловить остатки ее тепла. Это ведь очень просто: если хочешь понять какое-нибудь явление, нужно просто попытаться стать им — и если попытка удастся, понимание придет само собой. Я попытался представить, о чем она думала. На меня навалилось сонное оцепенение — Будяев ворковал, мерно помахивая тлеющей сигаретой, в конце каждой фразы (как правило, чрезвычайно длинной, поскольку Дмитрий Николаевич был истинный виртуоз придаточных предложений) интонация его хриплого голоса становилась вопросительной; следовала пауза, которую я бессознательно заполнял кивком или агаканьем, и Будяев, наподобие аварийного самолета, вновь и вновь пытающегося выпустить шасси, заходил на новый круг.
…А теперь я сидел в пустой квартире на окраине города Ковальца перед своей газетой с колбасой и хлебом, смотрел в темное грязное окно, отражавшее внутренность тускло освещенной комнаты, — и вдруг почувствовал, что думаю о Ксении совсем не так, как еще несколько дней назад. Я понял, что мне хотелось бы увидеть ее снова. Это было ясное, простое и сильное желание. Настолько ясное и простое, что не могло потерпеть никаких отлагательств и требовало исполнения несмотря ни на какие, пусть даже самые серьезные, препятствия.
Черт возьми!
Я даже со стула вскочил — так ударило. Походил по комнате, потом порылся в кухонном шкафу и нашел-таки смятую пачку с остатками чаю. Чайник имел место быть. Наличествовали также несколько стаканов.
Ну да, она красива, конечно… но что из этого следует?..
Странная, странная вещь. Загадка. Вообще меня всегда занимало: именно эта красота, отлитая именно в эту форму, — ну, руки, ноги, грудь, бедра… все округлости, все подрагивания… голос, запах, шелест, взгляд и даже молчание, — этот образ красоты единствен или нет? А если бы они были совершенно другими? Если бы вовсе не походили на себя теперешних, а имели бы, например, семь тонких волосатых ног и какой-нибудь такой кривой хитиновый крюк на заду, также покрытый длинными блестящими волосинами, то я (тоже, разумеется, с семью ногами, с крюком на заду, неуклюже ползающий и щипящий) и в этом случае был бы подвержен таким ударам? И в этом случае ни с того ни с сего меня пронизывало бы желание шагнуть в огонь? подпасть под владычество? — да что угодно! — только бы касаться, нежить, ласкать, любить и в припадках безумия полагать исключительно своим? Тоже, что ли?..
Я ополоснул чайник, налил свежей воды, зажег огонь.
Вода была холодной. Чайник ненадолго покрылся испариной. Через минуту он высох и довольно засипел.
Что за глупые мысли? Зачем она мне нужна? Зачем мне ее видеть? Я вообще не знаю, кто она такая. Человек всегда тащит с собой свое прошлое — что тянется за ней? Это не река: в реку палкой потычешь и брод найдешь. Или спасательный круг кинут дураку. А тут спасательных кругов не бывает. Так закрутит, что… в общем, мало не покажется.
Вот говорят, что женщины не помнят родовой боли. Иначе род людской должен был бы непременно прекратиться: где найти идиотку, чтобы стала рожать, помня о том, что было с ней в прошлый раз… А мужики? Тоже, выходит, ни черта не помнят.
Потому что, если бы помнили, человечеству точно каюк.
Я прихлебывал чай и старался откопать в памяти что-нибудь впечатляющее. «Доктор, что мне делать?» — «Примите это, вам полегчает».
Наталья? Ну да. Почему же нет. Например, Наталья. Конечно. Еще бы.
Я вспомнил ее ясные лживые глаза — и мне стало значительно лучше. Да — Наталья!..
Ночами я без сна ворочался на сбитой и скомканной горячей простыне. Я пытался думать о чем- нибудь ином — об Индии, о теореме Ферма, о других женщинах; но о чем бы я ни думал, все в итоге сводилось к ней: Индия напоминала ее солоноватые губы и прохладные смуглые щеки, теорема Ферма не имела для нее никакого смысла, поэтому не стоило тратить время на доказательство, а другие женщины были просто безнадежно испорченными, изначально неудачными ее подобиями. Проклятое воображение угодливо подсовывало мне ее всю — от кончиков пальцев на ногах до облака душистых волос, — нагую, любящую и покорную. Если бы человеческая мысль могла действовать напрямую, без посредства губ и пальцев, Наталья должна была просыпаться в таком состоянии, будто всю ночь ее насиловали целой бандой какие-то лихие и безжалостные люди, — мятая, в синяках, беспощадно замученная, вылизанная с ног до головы, обслюнявленная, как леденец… Она долго тиранила меня, ускользая, и вдруг ошеломила доступностью; и потом, беря сигарету, меланхолично заметила, что наслаждение схоже с огнем, поскольку и то и другое можно добыть трением.
Вот уж за кем тянулся шлейф прошлой жизни!.. Так тянется дым за горящим самолетом. Я надеялся, что когда-нибудь все-таки удастся запустить систему автоматического пожаротушения, и дыма не станет. Не тут-то было. Однажды по пьянке она пожаловалась:
«Знаешь, я так долго была девушкой… Думала, что уж если начать с одним серьезно, то все другие сразу откажутся…» Радость этого открытия — что никто не отказался — пронизывала все ее существо. Я готов даже допустить, что она мне не изменяла — разумеется, кроме того единственного раза, когда я стал невольным свидетелем. Однако несказанно трепала нервы. Нет, правда, — если бы она хоть ненадолго оставила меня в покое, я бы тут же сделал ноги. Однажды пропала на сутки. Звонить в морги ночью было бесполезно — ее обожаемое мною тело туда еще конечно же не поступило… К утру я смирился с тем, что увидеть ее живой уже не доведется, и поневоле стал искать плюсы этого положения.
Ноябрьское утро было холодным и сизым, в пронзительном ртутном свете можно было бы, наверное,