на чем бы я не стал настаивать, — что она намного умнее большого злого попугая.
— Понимаю, — сказал я, застегивая куртку. — Но это невозможно по многим причинам. Видите ли…
— Хорошо, давайте с вами договоримся! — с досадой воскликнула она. — Вы же мне просто руки выкручиваете! Что это такое, в самом деле! Я же уже сказала! Мне неинтересно знать, сколько вы получите! Давайте мне двадцать восемь — и все! Я согласна! Это может быть очень выгодно для вас! Хорошо?
— Я не покупаю квартир, — объяснил я. — Понимаете? Я их продаю.
И беру четыре процента от суммы. Вы уловили? — четыре процента.
А покупать у меня у самого — как бы поточнее выразиться? — денег нет. Моя покупательная способность крайне невысока… если угодно… если вам так понятнее. До свидания.
Похоже, Нина Михайловна взошла в тупик: лоб окончательно наморщился и даже порозовел.
— Ну хорошо, хорошо!.. — нетерпеливо сказала она. — Ну а сколько тогда?
Даже когда все против этого, потенциальный клиент должен оставаться потенциальным клиентом.
— Двадцать две. Может быть, чуть больше. Я уже объяснял: выставим за двадцать пять. За двадцать четыре купят. Если повезет. Не повезет — двадцать три. Вычтите мой гонорар… Это несложно, это арифметика. Еще раз до свидания. Позвоните, если надумаете. Всего хорошего.
Дверь за спиной сильно хлопнула — сильнее, чем нужно, чтобы просто закрыть.
В туманном воздухе окруженные мглой фонари казались слоистыми, словно разрезанные луковицы. Над крышей пятиэтажки напротив стояли кривые серые дымы.
В центре замусоренного двора — должно быть, когда-то там была круглая клумба — бегала большая коричневая собака, весело таская за собой на длинном поводке спотыкающуюся невзрослую девочку в тигровой куртке.
Я открыл машину и сел.
Девочка совладала наконец с разгулявшимся псом, схватила его за ошейник и погрозила пальцем. Теперь они чинно шагали к подъезду.
Пес огорченно оглядывался.
— Ну что, Асечка, — сказал я, — поехали.
Стартер скрежетнул, и двигатель завелся.
5
Поток машин медленно тянулся по мокрой эстакаде. Двинулись… снова встали… Случайный мелкий дождичек штриховал пятна фонарного света. Бурый массив Ваганьковского кладбища справа от эстакады. С севера фонари, фонари… угрюмая земля, часто расчерченная прямыми линиями железнодорожных путей. Два поезда медленно ползут навстречу друг другу. Над крышей дома за светофором торопливо пробегают желтые буквы:
И опять то же самое… и опять… и опять. Двинулись… четыре, пять метров… семь.
Встали…
Я снова и снова читал этот текст, понимая все слова по отдельности, однако никак не мог совладать с идеей всего утверждения в целом. Встали… опять двинулись… А, понятно.
Правая сторона проезжей части больше чем наполовину перегорожена тремя нелепо развернутыми машинами. Пульсирующая мигалка гаишного «форда» плавила асфальт переливчатым пунцово-синим огнем. Я осторожно объехал фургончик «скорой» и нажал на газ.
…Будяев открыл дверь и отступил, широко улыбаясь и как-то так по-особому приглашающе откинувшись назад, отчего черная борода его задралась кверху, а халат разошелся на груди, обнажив бледную кожу, покрытую седыми волосами. Я все никак не решался спросить — бороду-то он красит, что ли? или как?
— Добрый вечер, Дмитрий Николаевич. Я чуть раньше, извините.
— Какие разговоры! — медленно проговорил Будяев и сделал руками движение, словно растянул тугую резинку. — Что вы, голубчик!
Заходите, заходите! Мы вам рады! Как раз и поговорить есть о чем…
Он уже не улыбался, и лицо стало таким, как всегда, — усталым и озабоченным.
— Ах вот как, — вздохнул я. — Есть о чем поговорить… Всегда-то у вас есть о чем поговорить.
— Ну не сердитесь, не сердитесь. — Будяев перевел дыхание и закончил: — Раздевайтесь.
— Сережа, милый! — пропела Алевтина Петровна, выходя в коридор. — Это вы!
— Добрый вечер, — ответил я, снимая куртку.
Будяев был из числа тех всегда встревоженных людей, чья жизнь отравлена переживанием будущих несчастий. Правда, когда Дмитрий
Николаевич улыбался, в его лице мелькало что-то, позволяющее заподозрить, что некогда он был жизнелюбцем и озорником. Однако улыбался он крайне редко. Как правило, глаза из-под нахмуренных бровей смотрели не настороженно даже, а просто-таки обреченно, и в них читалась уверенность, что вот- вот должно случиться нечто непоправимое, после чего вся жизнь окончательно рухнет и то ли кончится вовсе, то ли превратится в кошмар. Видимо, именно уверенность в наступлении неминуемого несчастья, с одной стороны, а с другой — мужество попытки хоть как-то противостоять ему и заставляло Будяева подробнейшим образом предполагать, а затем исследовать все последствия (включая самые нелепые и невероятные) того или иного, в свою очередь предполагаемого, поступка. Если бы не состояние совершенной серьезности, в которой пребывал Дмитрий Николаевич, а также те мрачные краски, в которые окрашивались его пессимистические рассуждения, то сам ход их можно было бы сравнить с игрой на компьютере — из тех детских развивающих игрушек, по ходу которых приходится строить крепости и захватывать новые территории, имея в виду, что какой бы успешной ни выглядела эта деятельность, в конце концов она приведет к неминуемой катастрофе.
Алевтина Петровна тоже была женщиной чрезвычайно мнительной, — на мой взгляд, они друг друга стоили.
— Видите ли, Сережа, — сказал Будяев, когда мы сели вокруг стола. — Я, собственно говоря…
— Может быть, чаю? — озабоченно улыбаясь, спросила Алевтина
Петровна. Было заметно, что она готова всплеснуть руками, сорваться со стула и мышиной своей побежкой кинуться за чайником.
— Нет, спасибо.
— Видите ли, Сережа. Гм-гм… Собственно говоря, мы…
— Горячего! С вареньем! Яблочное варенье! Вы пробовали варенье из яблок?
— Варенье? Нет, нет, спасибо… Так что вы хотели сказать?
— Дело вот в чем. Я, видите ли…
— Это старинный, стари-и-и-и-инный семейный рецепт: без воды!
Еще бабушка меня учила! Представляете? — бабушка! А? Ложечку?
— Нет, спасибо.
— Это, так сказать, вот какое дело.
— Ло-о-о-о-ожечку!