эта Нелька, недаром училась на одни тройки.
И, обретя свободу, Наташа собрала немудрящие свои пожитки — кое-что, впрочем, оставалось в общежитии: Валерка, помнится, возмущался: жена она или не жена, нужно перевезти все, — но потом как- то забыл, эта тема вылетела у него из головы. А, собравшись, переехала в мастерскую Георгия — до такси, давно перестав плакать и выпив по такому случаю, чемодан донес благородный Валерка собственноручно. И Наташа оказалась на чердаке, под самой крышей огромного дореволюционного дома, вознеслась, по язвительному слову Валерки.
Чтобы добраться до мастерской Георгия — друзья звали его Гога или Гоша, в зависимости от близости и качества знакомства, Наташа остановилась на Гоше, — нужно было одолеть восемь этажей по задней, черной, лестнице, такие до революции делали для прислуги; а потом, балансируя, пройти по доскам, положенными на кирпичи, и пересечь целый отсек чердака: здесь отчего-то всегда стояла вода по щиколотку. И шныряли крысы. У низкой двери, обитой отстававшим ржавыми клоками листовым железом, была приколочена к стене пожарная совковая лопата и спертая где-то табличка не влезай, убьет: инсталляция, не иначе. Но, пройдя все испытания, Наташа оказывалась, наконец, в относительном уюте.
В мастерской было совсем неплохо. Пахло масляной краской и разбавителем, стояли повернутые лицом к стене холсты, имелся большой круглый стол — больше Фириного, персон на двадцать, — на нем вечно валялись листы с набросками, сдвигаемые в сторону, коли выставлялись бутылки и резалась колбаса; обок на лавке выстроилась целая выставка утюгов, подобранных на помойке, — коллекция.
Спать надо было на тесных палатьях, куда вела шаткая лесенка, — на антресолях, говорил Гоша. И, когда они занимались любовью не горизонтально, а она сверху — наездницей, Наташа иногда, забывшись, больно ударялась головой в потолок.
Впрочем, художник заниматься любовью не слишком любил, вопреки распространенному предрассудку насчет выдающейся пылкости грузин, делал все быстро, наспех, — любил друзей, застолье, разговоры. И свою работу, конечно. Валеркиной любовной техники у него и близко не было, Валерка такой торопливый секс назвал бы походным. Впрочем, и грузин-то Гоша был какой-то, на взгляд Наташи, сомнительный, внешности вполне славянской. И с русской же фамилией Кузнецов.
Помимо пространственного контраста, разной этажности, как говорят строители, и разницы в делах любовных, было еще много чего, что резко отличало жизнь Наташи с Валеркой от жизни с Гошей. Во- первых, не стало свекрови Фиры, и это для Наташи было настоящим праздником. Но многое другое было не так радужно. Валерка, хоть пьяница и гуляка, был чистюля до некоторой даже мании, тогда как Гоша не отличался гигиеничностью — притом, что душ в мастерской был, — мог неделю ходить в одной пропотевшей рубахе, пока Наташа не заставляла поменять, вылезал из нее с неохотой, говорил мне в ней удобняк работать.
И образ жизни у них был разный.
Если Валерка привык жить жизнью внешней, общаться, так сказать, на выходе, экстравертно, то Гоша, напротив, мог неделями не спускаться со своего чердака, люди сами приходили к нему, неся выпивку и закусон: в еде, как и в любви, художник был неприхотлив. Поскольку на чердаке не было телефона, люди шли косяком в любое время дня и ночи самотеком, так сказать, — и всем Гоша неизменно бывал рад, этой его неразборчивости Наташа поначалу дивилась. Приходили и мужчины, и женщины, причем многие оставались ночевать: на полу под мольбертом, по лавкам вперемежку с утюгами, некоторые пьяные девицы норовили даже нырнуть в супружескую постель. Но к приходящим женщинам Наташа не ревновала, хоть и были это, наверняка, бывшие пассии хозяина, — знала Гошино в этом деле не равнодушие, но ленцу. А, может быть, за время жизни с Валеркой Наташа просто устала ревновать.
И еще: Гоша сразу же объявил, что по загсам не ходок, что вообще в гробу видел советские учреждения, так что Наташа все время, что здесь прожила, была гражданской женой, и, втайне считая своего полковником третьим мужем, несколько лукавила, строго говоря, против официального счета и реального положения дел. Ну да это как считать, тем более, что Гоша всегда представлял ее моя жена, и Наташа смирилась — художник.
Гоша был добряком и самодуром одновременно: мог наорать, а через секунду лез с поцелуями, приговаривая Тата, Тата, где наша ямочка, — так Наташу называла когда-то только мама. Иногда, когда Наташа обращалась к нему с чем-нибудь бытовым, а тот пребывал в задумчивости, Гоша вдруг мог обернуться и произнести чуть не по слогам, с каменным чужим лицом, почти с ненавистью: ты мне мешаешь думать. И в такие минуты она его не узнавала, такого славного и близкого. И пугалась.
В первые месяцы их жизни Гоша все писал с нее портреты. Причем от часа к часу, от сеанса к сеансу становился требовательнее и привередливее. Заставлял ее позировать в каких-то немыслимых шляпах, в жеманных искусственных позах, Наташа спросила как-то, откуда шляпки-то, ответил, ернически ухмыляясь: приданое. Когда дело дошло до ню, Наташа было взбунтовалась, но получила под нос альбом Модильяни, смирилась, позировала голой, хоть и стыдилась, мерзла… Тогда еще не в ходу было определение эстетический садизм, как, впрочем, и мужской шовинизм. Но, глядя на то, что выходит из-под кисти Гоши после таких сеансов, твердила про себя: издевательство, но — благоразумно — не вслух.
Наташа часто сравнивала Гошу с Валеркой, — теперь она могла это делать, видя положение дел, так сказать, изнутри. Но так и не смогла понять, какая модель для нее лучше. Честно говоря, поскольку этими двумя мужчинами исчерпывался ее семейный да и вообще любовный опыт, она подсознательно смирилась с тем, что мужики все такие, как при случае говаривала Нелька. А та же Женька еще и добавляла: да что на них внимание-то обращать.
Но Наташа любила мужчин и обращала на них внимание. Любила не в том смысле, что была любвеобильна, — Наташа, как и многие женщины, по сути была однолюбка, — но как подвид человека, очень важный в природе и в жизни. Конечно, пусть они все как один пьющие, эгоистичные, не без капризов, зацикленные на своей гениальности, но при том весьма общительные, подчас веселые и остроумные. И на том спасибо, что — не скучные. А главное — с ними было хорошо, защищенно, и они при этом подчас вызывали жалость и нежность, и их в свою очередь хотелось приласкать и защитить… Но и разницу, конечно, можно было заметить: Валерка все-таки был относительно приспособлен к жизни, нынешний же — совсем не от мира сего. Так что у мужской Наташиной медали было две стороны, две чеканки: Валеркина и Гошина.
А с одного прекрасного дня Наташе и вовсе сравнивать стало очень даже сподручно: Валерка, будто заблудившись, в один прекрасный вечер пришел на чердак с бутылкой, а Гоша как не в чем ни бывало весело скомандовал: наливай! И потом: Татка, у нас там пожрать осталось? И Валерка подхватил: накатывай. И они выпили, и похлопали друг друга по животам, глупо похохатывая.
Валерка стал бывать у них в мастерской что ни день. Подчас, нализавшись, ухлестывал за бабами, — Наташа сердилась. И опять стал непременным другом дома, будто между ними троими ничего никогда и не было. И, несмотря на то, что был в этом ладе, в этой симметрии для Наташи какой-то даже уют, елей для дамского тщеславия, она день за днем стала все больше раздражаться, особенно когда оба мужа принимались жарко спорить об искусстве и политике, забывая о ее рядом наличии. Нет, чтобы сцепиться из-за нее, надавать один другому по морде.
К концу зимы, проведенной на чердаке, Наташа стала будто задыхаться, подчас выбегала по мокрым доскам, пугая крыс, которых уже научилась не бояться, стремглав преодолевала восемь этажей по обшарпанной, с крошащимися ступеньками, с рушащимися перилами лестнице, пока ни оказывалась на оттаявшем уже бульваре. Бухалась на лавочку и, отдышавшись, принималась думать.
По всему выходило, что она совсем заплутала и заблудилась, и надо из всего этого выпутываться. Но она не знала — как. Она, вспоминая бабушку Стужину, думала о том, что ее все-таки учили относиться к жизни, как к ответственной задаче, как к обязанности человека. Как к необходимости ежедневно строить жизнь — мать так и говорила: ну, с этим-то жизнь не построишь. А ее молодые мужья как раз ничего не строили, хоть и закончили свои институты, один — медицинский, другой — Суриковский, были каждый в своем деле умельцы. Но именно ответственности им и не хватало, все как-то тяп-ляп, — если так строить даже сарай, и то рано или поздно крыша может рухнуть на голову.
Отчего так — Наташа не знала, но был для нее в этом их богемстве, в стремлении жить табором, привкус саморазрушения. Она же к жизни относилась благоговейно, к любой жизни, и если б когда-нибудь ей пришла бы в голову мысль о самоубийстве, она содрогнулась бы, отшатнулась в ужасе и отвращении. И