клубящаяся над лугом гроза больше капли росы на листе мышиного горошка. Следовательно, в такую пору человек менее всего одинок.
На деле, конечно, далеко не каждый станет добровольно вызывать на себя, червя такого, оловянный взгляд мира – слишком это хлопотно, рискованно, затратно. К тому же и впавшая в маразм гуманистическая практика не велит. А между тем идея гуманизма, языком жаркой лавы истекшая из недр Европы, изначально мертва и бесчувственна, поскольку неспособна, в силу своей минеральной природы, впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни. Всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой – долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет порой
И не ждём.
А что – не собрался ли хозяин «Лемминкяйнена», понаторевший в озорном протействе Капитан, ваяющий окрест себя угодную себе реальность, поменять местами полюса благоденствия и разорения, полюса самодовольства и беды? Сначала он ушёл от суеты и, как подобает трансцендентному человеку, сделал это решительно. Теперь он хочет, чтобы мир сплясал с ним в паре полечку, не очень, кажется, заботясь о последствиях, как для себя, так и для тех, кого он приведёт с собой на этот бешеный танцпол. Что ж, может быть, и вправду
Тем временем мы уже проехали Заполье. Капитан деликатно не разгонялся больше ста тридцати, что мою «десятку» вполне устраивало. Я шпарил в хвосте ароматной «тойоты» и думал, глядя в полированный зад японской железяки, что раз на то пошло, то по логике экологического сознания из ненавистной выхлопной трубы должно нести не кёльнской водой, а конскими яблоками.
Вокруг, под голубым с поволокой небом, всё в зелёно-жёлтых завитках и выкрутасах, словно овечья кошма, развёртывалось пространство. Как будто вечное. Как будто то же. И уже не то. Что-то менялось в самой земле. Хотя, казалось бы, что может в ней меняться? Что-то менялось в покрывающей её воле. Окрестности трассы давно уже были обустроены и в плане частной жизни, и под нужды мимолётных автомобилистов (от автозаправок и станций техобслуживания до летних душевых кабинок и передвижных борделей-автокемперов), но обустройство шло и дальше, вглубь. Ещё лет семь назад, в каком-нибудь 2003 -м, разбросанные по округе там и сям древние зерносушилки, риги, коровники и свинарники походили на останки исчезнувшей цивилизации – теперь, однако, и они преображались. Где-то налаживались новые скотьи хозяйства, но в основном в стенах этих покинутых былыми племенами сооружений устраивались сельские дансинги – охраняемые дискотеки со специальными загонами для драк. Ну а в одной заброшенной молочной ферме под Гдовом, как мне рассказывали, и вовсе расположился мавзолей дочерней алабамской фирмы по криобальзамированию – добро пожаловать в бессмертие! Воистину, история потерпела крах именно потому, что позволила единству жизни распасться на независимые друг от друга обломки, предоставленные узкой компетенции специалистов, тогда как люди с сухим порохом в душе переживают улетучившийся смысл и рухнувшую форму не как освобождение, а как уныние и скуку.
Тут за виадуком показался штыковидный обелиск, и я вслед за «тойотой» повернул направо, в город святой Ольги (сердце ёкнуло) и славного Довмонта. Всё лобовое стекло у моей «десятки» было в жирных кляксах от разбившихся всмятку летучих инсект, а в щётке дворника застряла и трепетала на ветру крыльями мёртвая перламутровка.
3
Офис «Лемминкяйнена» располагался в приземистом и кособоком, как все исконно псковские строения, двухэтажном домишке почти на самом берегу Великой, знаменитой тем, что в её водах отражается не тот, кто в них смотрится. Возведён он был, наверное, веке в семнадцатом и теперь совершенно непонятно зачем. Впоследствии дом не раз перестраивался, и в настоящий момент, помимо закрытого акционерного общества по производству несчастных случаев, занимавшего часть первого этажа, лестницу и три комнаты с коридором во втором, там нашлось место ещё для пары мастерских-студий с одним входом на двоих. В нижней красил холсты пожилой станковист, склонный к пейзажам, две трети которых занимало небо («облакизм» – так назывался этот жанр), и непродолжительным – дней шесть от силы – запоям, а наверху плёл гобелены молодой непьющий выпускник училища барона Штиглица, всегда ходивший в тёмных очках, чтобы никто не догадался, что один глаз он оставляет дома, дабы жена постоянно была под присмотром.
Про мастерские и их обитателей мне в двух словах поведал Капитан, после чего открыл электронным ключом врата своей конторы и пригласил войти.
В небольшой прихожей, где слева располагалась дверь с табличкой «Приём и оформление заказов», справа в углу – дверь с архаичным писающим мальчиком, а прямо – ведущая на второй этаж лестница, сидел в кресле парень лет двадцати пяти и сапожным молотком загонял в полуметровый сосновый брус гвозди. Кажется, сороковку. Подстрижен парень был под войлок, лишь из-за правого уха торчал длинный волосяной хвостик. Рядом на зелёном узорчатом паласе громоздился такой же брус, со всех сторон густо, как чешуёй, усаженный железными шляпками – обрубок драконьего хвоста или ископаемой квадратной щуки. Тут же лежал приличный крафтовый фунтик с гвоздями.
Парень поднял голубые глаза на генерального директора.
– В лесу раздавался топор дровосека, – сказал Капитан. – Что-то ты, дружок, халтуришь. Небось и половины не забил?
– Забил, Сергей Анатольевич, зачем обижаете? – засопел парень. – Только Анфиса ругается. Говорит, ей уже как будто в мозги гвоздик тюкают. Льстит себе, конечно, про мозги-то...
– Ну и шёл бы на улицу.
Парень почесал войлочный затылок.
– Во дворе раздавался молоток гвоздобоя... – Он взвалил брус на плечо, нечаянно придавил волосяной хвостик, прошипел сквозь зубы какое-то негритянское ругательство, подслушанное в голливудских полнометражках, и перебросил колобаху под мышку. Меня он словно бы и не заметил.
Капитан толкнул дверь, сулившую приём и оформление заказов.
Я уже в прихожей заметил, что, не в пример внешнему виду домишки, изнутри офис был отделан на уровне современного конторского стандарта – матовые, без глянца, поверхности, скруглённые углы, частые маленькие светильники, словом, неприхотливо, но опрятно, – теперь же убедился и в его технической оснащённости. За дверью располагался изогнутый в форме огромного портняжного лекала стол, на котором стоял факс со свисающим до пола непрочитанным посланием, два монитора и прозрачная, подсвеченная изнутри клавиатура, похожая на колонию фосфоресцирующей слизи. Само собой, были тут и блокноты- ежедневники, органайзеры, визиточницы...
Перед мониторами с зёрнышками динамиков в ушах сидела деловая, средних лет, дама из той породы деловых дам (таких много в коридорах ТВ – один тамошний чинуша украшал моими жуками свои кабинетные фикусы, чтобы поразить гостей и сослуживцев вольнодумством и оригинальностью вкуса, так что я насмотрелся), у которых ноги всегда на десять лет моложе лица, при том что ног её я под извивом столешницы не видел. Левый монитор демонстрировал выловленные в Тенётах индийские порнографические мультики, правый – сводку свежих новостей на сайте «оракул.ру». В наушниках бухало что-то третье.
– Это Анфиса. – Капитан убрал с носа солнцезащитные очки. – Клиентов фильтрует по должности.
Анфиса сидела к нам, если можно так выразиться, полутылом и, увлечённая содроганием оживших барельефов из храмов Кхаджурахо и Конарака, нас не замечала. А благодаря наушникам – и не слышала. Было время, Оля тоже впадала в древность и листала иллюстрированную Камасутру, где, как она думала, всё уже сказано. Но эта штука учит умело повторяться в любви – и только. Оля это быстро поняла.
На южной стене комнаты, куда не падали из окон с колыхающимися вертикальными жалюзи прямые