не могут расцепиться… “Склещились” – привет с Механки…
Снизу я уже отдал ей все, что мог, – уже терпимо ошпарило извержением гейзера, уже начал затихать ноющий отзвук в зоне
Ершикова, – но затянувшийся в груди узел невыносимой нежности и не думал расслабляться.
– Не поверила бы, что может быть так хорошо…
– Ты же ничего не чувствовала. Вижу. Слишком уж канонические позы принимала. Настоящий диалог никогда не может идти по заданному плану. Видиков насмотрелась? – Я был бесконечно снисходительным умудренным папашей.
– Как-то досмотрела до середины…
– Ну вот, теперь и у тебя все как у больших… можешь наконец успокоиться, отдаться человеческому.
– Не понимаю, почему это не человеческое.
– Потому что этим занимаются и собаки. А человека делает человеком только дар дури – свою выдумку ставить выше реальности. Не “человек разумный”, а “человек фантазирующий”, за это только он, царь природы, наделен аристократическим даром душевных болезней…
– Вот это все, значит, выдумка? – В отсветах лампадок оседлав мои голени, она упоенно вникала ладонями в мои изгибы: -
Потягушеньки, потягушеньки… а у собак это мне больше нравится, чем у людей. Если она не хочет – он ни за что не станет настаивать. – Мечтательная пауза. – А когда надо, она поднимет хвост… Как это женщины знакомятся с мужчинами и сразу же… Неужели я бы тоже так могла?
– Человеческое не даст. Плоть должна очень много ему предъявить, чтобы получить пропуск из сортира в гостиную.
– А может, могла бы?.. – не желала она входить в мой образ.
– Физически-то, разумеется, могла бы… – начал заводиться я.
– Это-то ясно, надо просто лечь и раздвинуть ножки.
– Госссподи… Прополощи рот! У меня же это теперь месяц будет отзываться! “Надо просто лечь и раздвинуть ножки…
– Я так сказала?
– Ты хоть себя-то слушай, что ты ляпаешь!
– Ну, успокойся, успокойся. – Мануальная терапия и впрямь была чудодейственным средством.
– Черт с тобой, иди вымойся на всякий пожарный. – Язык все же не выговорил “подмойся”, как ни хотелось упиться сладостной простотой, паролем для двоих посвященных. – “Я никогда не залетаю”… Умеешь же вовремя сказануть!..
Но она прекрасно различала, где мука, а где благодушное хозяйское ворчание.
Ошалевшие часы показывали шестьдесят семь часов двенадцать минут. За матовым окном внизу сиял озаренный праздничной лампионией призрачно пустой опал дворового катка. И меня охватило совершенно неправдоподобное блаженство.
Я осторожно приоткрыл дверь в ванную. Прекрасная ведьма сидела верхом на гибких прутьях водного помела, бьющего из черной головки витой сверкающей змеи. И я впервые в жизни не испытал порыва отвернуться. Когда-то дочурка любила кидаться ко мне с радостной новостью: “Я покакала!” – и женское “ла” отзывалось во мне особой горечью: даже это чудесное, безгрешное создание тоже обречено мерзостному рабству… Но сейчас я смотрел и смотрел, и умильное примирение царило в моей душе. “Люблю, люблю, люблю”, – само собой, как пульс, стучало во мне.
Она бережно опустила извернувшуюся змею и принялась меланхолически намыливать зеленую губку – ломтик сочного болотного моха. Внезапно – раз, раз, раз – кошачьей лапкой по кафелю, но тонконогий юнец оказался проворней, он уже устраивался поудобнее в бритвенной щелочке при холодном кране – только подкрученный вильгельмовский ус шевелился озадаченной антенной. Она сделала лягушачье движение оседлать вспенившуюся губку – и вдруг стремительно оглянулась, выпрямилась, залилась краской: “Ты давно тут стоишь?” – “Не бойся, ведь я тебя люблю”,
– впервые выговорил я. “При чем тут “люблю”!.. Ну пожалуйста!..”
– она сжималась, сдобности обращались в камень, но я с губкой в руке проник во все скользкие, до донышка любимые закоулки. Было девяносто восемь часов семьдесят девять минут.
Я заметил: люди ни рыба ни мясо никогда в меня не влюбляются, а мои антиподы – энергичные, оптимистичные – бывает. Славный усатый большой начальник Газиев чуть не плакал, что грабительское государство наложило лапу на валютную выручку. И каким же настоящим ученым и ленинградцем я себя показал, когда согласился консультировать без денег – пусть только оплачивают дорогу.
Главное не то, чем наслаждаешься, главное – чего ждешь. Но сколько радости ей доставил мой простатит! Взбить к моему возвращению пенно-душистую ванну (и с бедовой вороватостью забраться туда же), развернуть снейдерсовский стол (но чтобы ничего острого: она еще и выдумывала для меня новые запреты, чтобы поизощреннее их обойти). Кажется, даже новое изгнание
Марчелло из института (московский филиал) преображалось в нечто восхитительное: необузданность юности!
Не зная, какой еще бок подставить горячему току любви, исходящему от меня, она разложила свои детские фотографии. Уже с таиландскими скулками, хмуренькая – только что напугали, будто идут немецкие танки, она так улепетывала, что потеряла сандалик, его потом даже и не нашли; а вот ее дом – сразу видно,
Управление, вот ее папа дразнит собаку телеграфным столбом: удачно щелкнули, дальний столб в руку. Странно, что в ее нездешнем мире столько знакомых лиц.
– Тебя послушать, ты людей ненавидишь. А сам обо всех отзываешься лучше меня.
– Мне каждого жалко, что он обречен всю жизнь добывать себе еду.
А потом еще и от нее же избавляться… Иметь детей, болеть, умирать… Я ненавижу только их наклонность все грести под себя, этот маленький человек все под себя приспособил – христианство, гуманизм, рынок, демократию… Сначала его только пожалей, верни ему шинель, а потом уже и Пушкин должен быть у него на посылках… Как же – все для блага человека!
– Ну, не заводись, не бледней!..
– А если они потихоньку-полегоньку растаскивают на дрова тысячелетний сад! Только отвернись – уже на место таланта, гения подсунули порядочность, равноправие… Может, и правда гениев больше не будет – будет только приятное и полезное!..
– Все, кончили, начинается сеанс мануальной терапии.
Всем рекомендую: сердечный прибой стих в три минуты.
– Дай я тебя обслужу. – Хотелось разлечься в простоте, как в теплой ванне.
– Чтоб я больше этого не слышала!.. – пионерская торжественность. – Второй Ершов… Его словцо. Тоже сначала за грудь, а потом начинает заваливать…
И чудо из чудес: я не почувствовал ничего, кроме пристыженной жалости.
Его Высочество были как будто отморожены, но я ощущал упоение несравненно более оглушительное, оно заполняло меня целиком, а не я стягивался в чувственную точку. Не аппетитный предмет был у меня в руках, а наоборот – я был ею: счастье перехватывало дух от каждого ее движения, вздрагивания, стона… Апробированная передовой наукой клавиатура бездействовала, покуда я не начал горячечно нашептывать ей постыднейшие любовные затасканности, – и тут зазвучало все, совершенно, казалось бы, для экстазов не предназначенное: она поверила, что здесь нет свидетеля – только восторженный слушатель, – во время этого дела мне стало не стыдно смотреть ей в глаза. А когда, преступник вожатый, я пробежался пальцами по ее пионерской спинке, она вдруг обезумленно задохнулась (ведро ледяной воды у летнего колодца) и окаменела – с ногтями в моих лопатках. О, сладкая мука мазохизма!
Она смущалась при виде моих гордых рубцов, но теряла сознание снова и снова. Мой скромный протез обратился в дирижерский жезл, управляющий оркест… нет – океанским прибоем, лесным пожаром, перед которым можно простоять полчаса, в изумлении разинув рот.
Она щедро отзывалась самым неуловимым импульсам: когда после завершающего ожога устьице гейзера подтягивалось, освобождаясь от последних капель лавы, она отвечала Его предсмертным вздрагиваниям долгим рукопожатием, которое – каскад чудес – я ощущал человеческим, волей, а не