– Мне это все в один голос говорят. Он и мне внушил, что это я плохая. У него все всегда очень разумно: давай пока не заводить детей – еще неизвестно, будем жить или…
– Разумность – тоже простота. Если разрешить человеку пробовать, он никогда не остановится. Меня страшно волнует формула “Покуда смерть не разлучит вас”.
– Почему же вокруг тебя всегда какие-то женщины?
– Я сам жертва этой заразы – “сердцу не прикажешь”, “право на поиск”… Священное право на распущенность: если чешется спина, бросай поднос с посудой и чеши спину. Но я больше не хочу считать себя рабом стихий – ни внешних, ни внутренних. Если я не исполнил долг, значит, плох я, а не он.
– Почему мы словами все время друг друга царапаем, а руками…
– Слова – это правда мира, а руки – правда мига. Мануальная терапия – чудодейственное средство…
– Точно, точно, руки добрее языка.
– Не говори, иногда и язык… где они там у тебя?.. Давно что-то не целовал тебя в губки…
– Нет, нет, нет, сегодня нельзя!..
– Пустяки, тампоны “Тампакс” – идеальное средство для современной женщины! Свобода: вчера стыдно, сегодня элегантно!
– Перестань, а то я снова начну стесняться…
Блаженствовать с открытыми глазами – в мире, а не в скафандре – она не умела. Ниточка свисала из нее, как из новогодней хлопушки.
Повелитель стихий, я упивался своим могуществом и ее неисчерпаемостью, в которой и штиль был не менее восхитителен, чем шквал. Вдруг я заметил, что из ее прикрытых веками морских ледышек к ювелирным ушам тихонько струятся слезы. Я же не зверь, я почувствовал все, что положено, – жалость, неловкость, но и – скуку.
Подобно русалке, я сумел зацеловать, заласкать, загнать внутрь прожегшие нашу атмосферочку прозрачные метеориты правды.
Подтаявшие льдинки снова зажглись радостным интересом.
– А ты знаешь, что у тебя нос кривой?
– У Каренина объявились уши, у меня – нос…
– Наоборот, мне теперь кажется, что у всех носы неправильные, а у тебя правильный.
– У меня был очень крепкий нос – никак не могли разбить. Только головой наконец разбили.
Чувствуя себя серьезно уязвленным, я вгляделся в ее носик, но неведомый мастер вырезал его без малейшего изъянца. Короткая стрижка ее распалась на прямой семинарский пробор, и…
– Ты ужасно похожа на молодого Горького. Антикарикатура – такой хорошенький Олексей Пешков.
– Приехали. Поздравляю.
– Почему меня?
– Тебе смотреть.
Она поспешно удалилась и, грянув унитазной ксилофонной клавишей, которую сам я всегда обеззвучивал рукой, вернулась уже египтянкой: полосатое полотенце прикрывало ньютоновские бигуди.
Пышненькая… Но непоправимое уже случилось. В победном кураже я вообразил, что мне море по колено, – не зажал уши, когда она, запираясь, клацнула сортирным затвором, – и услышал, как бодрое журчание завершилось беззаботным залпом. Не смейтесь – залп
“Авроры” сокрушил великую империю.
Было минус семь часов двадцать три минуты. Время двинулось вспять.
Но телефон понемногу освобождал нас от мяса и слизи, от пульсирующих мешков и трубок. “Ужасно скучаю”, – убито повторяла флейта, и меня охватывало счастье под маской сострадания.
“Тараканов уничтожаешь?” – “Уничтожаю. Я им спать не даю”. И я слегка уступал сладостным корчам умиления. Но при виде долгожданных бастионов и трубных сплетений Химграда в самое сладостное из блаженств – в блаженство предвкушения – вливалась ледяная струйка тревоги. Чтобы опередить где-то зреющую лавину
(“ТУККК!..”), я начинал раздевать мою таечку, свеженькую, будто только из холодильника, уже в прихожей. “Ну подожди, – словно капризного любимчика, урезонивала она, – я совсем ничего не чувствую, я должна снова к тебе привыкнуть”, – но я усаживал ее на стол и, обращаясь в муравьеда, пытался оживить атрофировавшуюся клавиатуру. Щекотно, щекотно, смеясь, елозила она, успокойся, ты все экзамены уже сдал, отдайся человеческому,
– но я все равно вторгался в нее – на столе, на полу, на стиральной машине в ванной, лишь бы не где положено.
В подзатянувшемся море Ершикова обжигало как следует только в первый раз, дар наслаждения возвращался ко мне, а потом мы погружались отогреваться в ванну и в человеческое, готовя себя к настоящим бурям – тоже, впрочем, человеческим, ибо физиология обратилась в знак. “Соседи подумают, что я тебя пытаю”, – самодовольно жаловалась она, но я каждый раз все же успевал вытереть щекой то место, которое обслюнявил в предсмертном усилии не отгрызть. Но ледяные капли правды из дурно затянутого крана все чаще заставляли втягивать шею. “Два дня с радикулитом пролежала, некому было за хлебом сходить…” “Иду тебя встречать, а сама думаю: может, в последний раз…” Но ведь все в мире кончается кошмаром, спасение одно – знать, но не верить!
Понемногу капли правды продолбили защитный слой… а может, просто наша дурацкая ненасытная душа привыкает к каждому наркотику: заполнив любое отведенное пространство, начинает искать щелочек от новых стеснений… Меня опять начали повергать в беспредельный ужас соприкосновения с материей – со смертоносным Порядком и смертоносным Беспорядком, с низшими их агентами – чиновником и хамом. Без промаха тюкал в глаз, в пах и острый локоток Благородства.
Но теперь я сделался еще слабее, ибо мне было куда прятаться.
Кое-как дотянув до полуночи, я набирал ее номер (рука уже сама повторяла набор, куда бы я ни звонил), дожидался гудка и клал трубку: за мамины деньги звонить любовн… меня передергивало от прикосновения рамок общего пользования к нам, неповторимым. Вины перед мамой я не чувствовал – лучше ей было, что ли, когда я подыхал у нее на глазах? Но вот перед ее вещами… Беспомощность какой-нибудь ленты для волос… Непотопляемый квадратик аккуратнейше сложенной туалетной бумажки… Промокашка, бывшая отличница – ммм… Но и понурая фигурка в защитной курточке
“белка-летяга”, бредущая против ветра по химградскому перрону – или торопящаяся прочь, чтобы не отправить меня в путь с какой-нибудь злой занозой… Свертки мне в дорогу она принималась готовить чуть не за сутки – с такой ответственностью и многосложностью, словно хотела про запас набыться хозяйкой.
Через минуту-другую-тридцатую моя спасительница пробивалась ко мне, и я глотал, глотал, глотал этот единственный голос, как астматик, присосавшийся к кислородной подушке. “Это такая пытка,
– печально говорила она, – знать, что я могла бы тебя вылечить в одну минуту, и… А ты говоришь, все равно, женаты мы или…”
Газиеву перекрыли последние копейки. Я вышустрил у приятеля заброшенную комнатенку на улице Косыгина.
Она вышла из вагона уже нахмуренная:
– Почему ты сразу ко мне не подошел?
– Тут вышли две вьетнамки – я заметался, которая из них ты.
– Понятно. – А ведь и мне шутилось через силу.
Разгульные трамваи, часы пересадок – но нам же только что было все равно где – лишь бы вместе?..
Сначала должен был разведать соседей я – “Что ж, воровка и должна чувствовать себя воровкой”. Она вдруг отказалась ложиться в желоб не вполне раскладывающегося дивана, хотя простыни при ней были свои, – пришлось изнасиловать ее сидя: “Я же стою на коленях перед тобой, чего тебе еще!” В знак примирения я попытался поцеловать ее в губки с ранящими нежностью венозными припухлостями, – зажалась. Тогда я преувеличенно пожаловался на жжение – это ее слегка разнежило, но – “Однозначно не