могла вдруг поинтересоваться: “Ты же не любишь тело?” -
“Почему – я всегда восхищался гимнастом на кольцах. А теперь восхищаюсь и гимнастом в кольце унитаза”, – такие вот микросхватки ногами под столом. Или ни с того ни с сего невероятная обидчивость: “Ты идешь впереди и не видишь, что я чуть в люк не провалилась”. – “ Извини, я полагал, каждый сам способен… Впрочем, Ершов, конечно…” – чуя подтекст, не удерживаюсь от склочности. “Да, он не витает в облаках, он о близких…” – “Что же ты развелась с этим святым человеком?” -
“Мне все и говорят, что я дура”. – “Осторожно, дом!..” – “Тебе смешно… Ты как бегал когда-то с девчонками на Механке, так для тебя женщина и осталась друг, товарищ и брат”. – “Иконой быть не хочешь, товарищем не хочешь…” – “Я хочу быть любимой женщиной”. – “То есть сразу и воздушной, и глиняной?” – “А ты из живого организма хочешь вырезать кусок повкуснее”. – “Да, я считаю, самое главное в человеке – душа, все остальное только пища для нее”. – “Вот-вот, живые люди для тебя пища. У тебя не душа, а вампир, одни высосанные шкурки за собой оставляет”. – “Я не понимаю, тебе без меня, что ли, было лучше?” – “Спокойнее. Не бросало из ванны на мороз”. – “Лучше все время на морозе?” – “То
Ершов учил меня довольствоваться тем, что есть, теперь ты…”
Да, я и впрямь проповедовал смирение перед фактом… Я совсем съежился от некрасивости, заурядности наших препирательств и той униженности, с которой я вымогал ее признание, что я единственное солнышко в ее тусклом мирке, – но остановиться не мог: “По-моему, ты довольно охотно бросилась с мороза в объятия вампира…” – “Ты забыл – я поддалась шантажу”.
Моя голова мотнулась от пощечины. Но, выпросив жизнь, лишаешься права на гордость. Веревки на дыбе заскрипели, когда я выговорил: “Я подожду, когда ты скажешь это спокойно. Если тебе действительно без меня лучше, ты меня больше не увидишь”.
Ее губы тоже оскорбленно вздрогнули, но что-то все же успели удержать на лету. Морские льдинки расплавились слезами, но тут же снова оледенели, и айсберг моей обиды, унижения, отчаяния, подплывший было надеждой, тоже безнадежно очугунел. И все же это была не более чем посюсторонняя непереносимая боль.
Пока дошли до ее дома, я успел прочувствовать весь грядущий ужас быть снова ввергнутым в пустоту. Но уже не гордость – долг требовал выпустить на волю великодушного спасателя, которого, утопая, я нечаянно стащил к себе в полынью. Однако свинское
“естество” и здесь не забывало о своем. Когда я вышел из уборной, ее в квартире не было. Уже начиная тревожиться – тревога висельника, – я еле-еле сумел разглядеть за балконным окном остренький розовый колпачок. Она сидела на полу, глядя в нагие перила, накинув на голову отстегнутый капюшон своей куртки, обычно никнувший головой с вешалки, словно мних-летописец. Когда моей дочурке было лет пять, она тоже выходила на балкон “воздухом подышать”, и точно так же за стеклом торчал ее колпачок печального гнома…
Сострадание обратило ледяную глыбу в обжигающий пар.
– Скажи, как тебе лучше, и я все сделаю. – Стоя на коленях, я заглядывал в ее заплаканные зеленые глазенки. – Если нужно исчезнуть – я исчезну.
– Когда ты так говоришь, – срывающаяся скороговорка, – я слышу одно: ты хочешь от меня отделаться.
Слабый всегда прав. Теперь, когда она принималась стервозничать, я напоминал себе, что все дети капризничают, когда им плохо, что это она же, вот она же, воплощенная нежность, посылала мне, окоченевшему от безнадежности, ободряющие улыбки из-под купола душного кассового зала, – и досада таяла в жалости. Казалось, однако, что ей нужны мои раны, чтобы лечить их – чувствовать себя нужной, и я, случалось, не брезговал нарочно ей их предоставлять: жаловался на дочь, на здоровье, сетовал, что я ей надоел, – и она с таким пылом бросалась меня лечить и утешать, что я иной раз и вправду не знал, как отделаться. Но чуть во мне прорезывалась хозяйская уверенность…
– Почему ты так громко по телефону разговариваешь? – спрашивала она, когда я клал трубку, слегка опьяненный очередным светским успехом.
– У меня другой порок, – с горечью возражал я, – уши некрасивые.
Она облегченно смеялась: фу-ты, я уже чуть не поверила. И начинала высматривать, как бы поудобнее на меня взобраться, проследить кончиками пальцев какие-то невидимые узоры на моем лице.
– У тебя удивительно красивая линия рта, – с гордостью делилась она результатами изысканий. – И глаза очень сложного рисунка.
Много разных линий на тебя пошло.
В хорошем настроении она обожала меня изучать:
– А ты теперь целуешь как-то не так. Как будто меня поедаешь. Ты замечал, в американских фильмах целуются за одну губу?
Своим примером она и во мне расшевеливала улегшуюся дурь, и я тоже начинал ее разглядывать. Нет, не зря я когда-то балдел – резчик ею занимался непревзойденный: изящество сильной и птичьи хрупкой ключицы, изгиб скулы, четкость египетски припухших губ, линия зубов, совершенство которой лишь подчеркивалось небольшим изъятием, напоминающим разрез в модели архитектурного шедевра..
Но скованные демоны продолжали напоминать о себе подземными толчками. Грустный Марчелло забегал за деньгами (он подрядился отремонтировать квартиру какому-то ньюрашен и теперь возмещал ущерб) и долго вздыхал, что ему никак не бросить свою настоящую беременную любовь ради еще более настоящей и еще более беременной. “Тебе одним можно помочь – кастрировать. Если человек сорвался с цепи…” – разумеется, я шутил, но Марчелло сокрушенно соглашался. “А ты не сорвался?” – самым ненавистным – правдолюбским – голосом вдруг спросила она. “И я сорвался. Я тоже инвалид войны за свободу и равенство с животными.
Кастрировал бы вовремя какой-нибудь добрый человек…” – “А я считаю, – патетически отброшенная головка, – что нет ничего хуже двуличия!” – “Почему – жестокость хуже, предательство, безответственность…” – рассудительно гудел я, изо всех сил щипая себя за бесчувственную ляжку, а потом в ванной долго плескал себе в лицо ледяной водой. После этого мне уже с грехом пополам удавалось восстановить в памяти, как, едва живая, она указывала мне с моста на сказочный городок: “Старе Място”, – и у меня снова доставало сил изобразить спасительную беспомощность.
Зато с каждым дуплетом вагонных колес, уносивших меня от ее зримых конкретностей, образ ее начинал снова отделяться от земли. Правда, во мне самом какой-то громоотвод замкнуло с небес на землю: на ее голос в телефонной трубке первым поднимал голову
Его Капризное Высочество, я же, напротив, бдительно следил, чтобы не возникло трещинки в волшебной флейте, которая рассыхалась от первой же неосторожно-бодряческой ноты. “Ужасно скучаю…” – “Ничего, скоро увидимся!” – “Да, для тебя, конечно, скоро, ты и без меня прекрасно обходишься”. – “Я не обхожусь, ты всегда со мной”. – “Да-да, мой образ, слыхали. А что со мной, тебе совершенно…” – по этой зоне следовало ступать с чрезвычайной осторожностью: захочешь оправдаться – мне, мол, тоже нелегко – и вляпаешься в: “Ну вот, теперь ты меня упрекаешь”.
Но из наших странствий и приключений мы всегда возвращались друзьями; набравши там воздуха, я мог прожить и в том царстве предупредительности, в которое я превратил свой дом, представлявшийся ей из Химграда царством взаимной заботы и дружного труда, прерываемого лишь хождениями в гости да ответными приемами интересных, преданных и высокопрестижных друзей.
Уж друзей-то у нее у самой… Одних Людмил было четыре: Людмила
Верхняя, Людмила Нижняя, Людмила, Которая Через Дорогу, а
Людмила Из Тринадцатого даже согласилась приютить нашу доходившую псину. Моя египтяночка, не вполне вменяемая от встречи со мной, наставляла почти аппетитно – обожала мне покровительствовать: “Хвост ей подогни, у нее там грязно”. Но что такое безостановочно сочащаяся из-под хвоста бурая жижа, если страдающая тварь доверчиво кладет тебе на плечо длинную горестную морду!..
Время тоже не теряло времени: Рина уже едва могла поднять голову. И все же я часов до трех ночи наверстываю упущенное, да и мою наложницу, горестно-покорную, довожу-таки до исступления.
Но, поднявшись по первому припеканию, я вижу, что она снова сидит на полу, безнадежно поглаживая покорную судьбе длинную морду. Однако животное во мне все равно засыпает как убитое.
Утром авторитетная соседка-собачница выносит окончательный приговор, и в нашей видавшей виды “капучино” мы везем Рину в ветлечебницу. Соня стынет на ледяном крыльце, я укладываю Рину на цинковый