почему-то приходят по почте. Сейчас будка к тому же белая, ледяная, непрозрачная, примерзшая дверь отходит с сипеньем. Падаешь туда, словно в гроб. Нет, в гроб ты не ложился еще, так что не сравнивай.
В гробу – оно, может, и поспокойней будет. Точность важнее всего. А тут – телефон, помутневший от мороза, висит, а трубка оторвана!
Кому-то надо непременно, чтобы и без того тяжелая жизнь была еще тяжелее! Надо тащиться по ледяным колдобинам еще квартал!
Но – добираюсь до новой, такой же побеленной морозом будки.
Скособоченный диск с трудом поворачивается – приходится с натугой его поворачивать не только туда, но и обратно тоже. Все цифры набраны. Тишина. А есть ли вообще связь на свете, или все уже распалось в этой морозной темноте? Гудки -такие далекие, словно с
Луны! Никого?! Куда же все делись на этом свете? Щелчок. И тихий, еле узнаваемый голос Яши:
– Слушаю вас.
– Алло! – ору я. – Алло!
– К сожалению, ничего не слышно, – произносит он.
Сейчас повесит трубку – и страдания мои, вместо того чтобы убить меня враз, растянутся надолго. Ужасна жизнь – к главным страданиям зачем-то примешиваются мелкие неприятности, сломанные будки – словно тебя хотят специально добить! Громкий шорох в трубке: вот он слышен почему-то хорошо. Можно выходить. Железная трубка щиплет ухо – примерзла, придется отдирать? И вдруг – ласково-насмешливый голос Яши:
– Но если это звонишь ты, Попов, могу сообщить тебе: у тебя все в порядке. Принят фактически единогласно.
– Ура! – кричу я, но сипло, голос мой тоже примерз. – Спасибо тебе!
– надеюсь, он услышал.
Выскакиваю на мороз. Озираюсь. Так же морозно и темно, но фонари на столбах сияют как-то ярче и мороз уже не гнетет, а бодрит. Снова падаю. Но уже как-то целенаправленно. Я уже знаю свое дело – набивать шишки и рассказывать об этом смешно. Вроде я 'вышел и ростом и лицом' – почему же я выбрал такую работу? Или она выбрала меня?
Еще отец, в сущности, это дело наладил – и теперь передал это налаженное хозяйство мне: набивай шишки и пиши о них, чтобы людям, побитым судьбой, не так было грустно. Он и сам немало в этом преуспел, неоднократно рассказывал, как еще в молодости вынес головой стекло над почтовой стойкой, где раньше не было стекла – и вот надо же, сдуру поставили! Потом, читая учебник, своротил в
Саратове столб, оказавшийся на его пути. И, в общем-то, вся жизнь его была уставлена такими столбами. Когда мы после войны приехали в
Ленинград, тут ничего не было – даже дверных звонков. А дверь мы установили в неожиданном месте, в конце длинного коммунального коридора – попробуй найди ее, гость! Стучать бесполезно – за дверью опять длинный глухой коридор. Но отец, с парадоксальным его мышлением, что изобрел? Он нашел на помойке ржавую банку, отвел зазубренную крышку, накидал в банку гвоздей, крышку снова задвинул и положил этот плод смелого разума в нашей комнате, перед окном. Потом привязал к банке тросик и выпустил конец его через окно. Теперича друзья семьи, самые желанные гости, допущенные к тайне, знали, как к нам можно попасть. Не надо было, как раньше, орать на всю улицу:
'Поповы! Откройте!' У нашей старинной арки сбоку стоял гранитный столбик – чтобы въезжающие экипажи об него бились, не разрушая дом.
Теперь столбику нашлось другое применение. Дорогой гость должен был встать одной ногой на столбик и дотянуться до кончика тросика, свисающего вдоль водосточной трубы – и как следует подергать. Банка прыгала и гремела. После чего кому-то из нас надо было выглянуть в форточку и помахать: заходи! Просто и необычно.
Однажды мы сидели обедали и никого в гости не ждали, и вдруг банка загремела-запрыгала. Мы радостно кинулись к окну – и что же мы увидели? Под окном стояла небольшая толпа, а на столбике стоял милиционер и дергал наш тросик с некоторой опаской. Подозрения этот свисающий предмет вызвал, видимо, самые серьезные. Антенна вражеского передатчика? Бикфордов шнур, ведущий к бомбе? В те времена бдительность была на высоте, и гениальное изобретение отца чуть нам не принесло всяческие неприятности. Такова участь гения!
Отец, почесав лысину, пошел разбираться.
Впрочем, отец, кроме набивания шишек, имел и еще кое-какие занятия, был выдающимся селекционером – в Казани по просу, в Ленинграде – по ржи. И успехи в этой области слегка отвлекали его от чудачеств, чудачества он целиком оставил на меня – мол, действуй, сынок, может быть, когда и окупится! И я действовал – в семь лет чуть не утонул в
Пушкине в пруду, в одиннадцать – зачем-то переходил Фонтанку по льду и провалился. 'Боюсь, люди так и не успеют оценить твой талант, не успеешь поведать о нем миру!' – читалось в насмешливом взгляде отца.
Однако я успел. Я уже был писатель со стажем, опытом и умением: рукав теплого моего пальто (чудесный сюжет!) загорелся от папиросы, когда мне было всего девять. А свой первый рассказ я создал, по воспоминаниям бабушки, уже года в полтора. Едва научившись ходить, я уже представлял из себя объект, достойный описания. Мама сшила мне из какой-то ткани (видимо, со стола президиума) широкие красные шаровары. В Казани мы жили на узком перешейке между оврагами, и сильные ветры то и дело пытались сдуть меня вместе с красным моим парусом в овраг. Я не стал жаловаться, и до сих пор я больше люблю принимать решения в размышлениях, а не в разговорах. Я пошел домой и, ни с кем не советуясь, вынес маленький стульчик, на котором иногда дома сидел. На ветру я использовал его для устойчивости – когда ветер хотел меня сбросить, я крепко опирался о стул. В другой руке, по свидетельству бабушки, я всегда держал для балансировки бутылку со сладкой водой и соской. Еще больше устойчивости я любил усидчивость: борясь с порывами ветра, я пересекал плацдарм и дерзко устанавливал стульчик у самого оврага. Здесь я комфортно усаживался, закидывал ногу на ногу и, придерживая панамку, закидывал голову и пил из бутылочки. Умел жить и ценил наслаждения – уже тогда! Теперь оставалось это только описать – то был мой первый или второй рассказ. Так что когда мне определяли литературный стаж, правильней было считать с полугода – свое предосудительное поведение в ванночке я тоже помнил и потом описал. Жили мы в Казани, а работали родители на селекционной станции на Архиеереевой даче. Однажды они почему-то несли меня туда на руках, весело споря, передавая с рук на руки.
Выходили они еще до солнца: огромное казанское озеро Кабан, вдоль которого они шли, появлялось под холмами внизу, сперва темно-фиолетовым, потом багровым.
Летом мы переезжали туда. Отец бодро шагал за возом, на котором лежал наш скарб, и я тоже сидел на возу, вместе с сестрами и бабушкой. Помню внеплановую остановку среди степи, у большого светло-серого вяза: стульчик потеряли! Мысли отца всегда витали далеко от конкретных мелочей жизни. И мои мысли, как ни странно, тоже где-то летали: не увидать, как мой любимый стульчик отвязался и упал! Это надо же! О чем таком надо было думать, чтобы проглядеть мой любимый предмет? А упал он прямо отцу под ноги! И тот, со своей обычной отрешенной улыбкой, величественно его перешагнул, такую мелочь пузатую! Мы долго стояли у вяза (хотите – поменяйте его на тополь). Отец даже вернулся до поворота дороги, посмотрел вдаль. И вернулся почему-то со счастливой улыбкой, еле сдерживая смех.
– Ничего! – произнес он – У него четыре ноги – догонит!
Придумал! Изобрел! И был счастлив. Слова важнее предметов! Словом можно поправить все! – вот что я радостно там усвоил, приобрел, можно сказать, специальность свою! Выражаясь языком современным, потеря стульчика – наш первый с отцом совместный литературный проект. Потом было еще несколько.
И вот я на самообслуживание перешел. Начиная с горящего рукава жизнь всегда приветливо обо мне заботилась, поставляя материал. Веселых ужасов у нас кругом гораздо больше, чем скучного реализма, поэтому я, выбрав веселое разрешение ужаса как основной мой прием, никогда не знал перебоев в работе.
Помню – самый глухой застой. Дома хоть шаром покати, да и в магазинах тоже. Да если бы хоть что-то там и было, денег все равно нет. Полное отчаянье. Но что радует – это еще не предел. Вдруг раздается резкий звонок, мы кидаемся к двери – и в квартиру, отпихнув нас, врывается невысокая, но крепкая