у нее уже закво-о-кли!” – издевательски проокал Кузя, когда мы вышли тогда из кабинета.
Это ощутимое оканье было одним из проявлений умелого врастания героя-моряка в современную действительность. Кроме окладистой бороды и оканья Зиновий напридумал – впрочем, порой бессознательно – много другого, что могло бы его сделать своим среди партийного начальства, которого он, как бы помягче сказать, отнюдь не чурался. Особенно Кузя был “благодарен” бате за свое имя: среди изысканной поселковой подростковой знати, щеголяющей тогда в основном заграничными именами, явиться вдруг
Кузьмой Кузнецовым! С детства Кузя был уязвлен насмешками, да так и не оправился. “Спасибо, батя! Отчитался перед партийным руководством в своем патриотизме, – брюзжал Кузя, – а как будет жить его сын с таким именем, как-то не подумал”. Некоторые до сих пор кличут Кузю Кузнецова Ку-ку: “А где наш Ку-ку?” Чего же хорошего?
Много за что Кузя мог обижаться на батю: по совместному детству помню – батя блистает в гостиной в светском обществе и к сыну-увальню не заходит. Тяжело! И при первом же случае Кузя
“отомстил” – и не столько бате, сколько себе. На третьем курсе медицинского, назло бате-сатрапу и любимцу публики, Кузя почти демонстративно занялся антисоветчиной, получал-распространял какие-то брошюры. И загремел. Правда, угодил не в лагерь, а благодаря высоким батиным связям всего лишь на высылку, где оказался в соседнем селении с самим Бродским и даже встречался с ним на совхозном току. Но будущий олимпиец, уже тогда оттачивающий свое высокомерие, с Кузей не здоровался, чем Кузя был весьма уязвлен. Хотя гений мог бы понять, что интеллигентный очкастый мальчик не случайно оказался на совхозном току – но тот понимать этого не захотел. Да, много язв было на Кузиной гордой душе! В частности, он не мог простить бате, что тот не заступился за него публично, хотя времена уже многое позволяли.
Но батя, как всегда, был, наверное, прав: если бы вступился публично, то уже не мог бы вступаться тайно – что было гораздо результативней. Благодаря именно тайной батиной работе Кузя пробыл в изгнании всего полгода вместо назначенных трех. Ссылка, однако, бесследно для Кузи не прошла – с той поры Кузя был горд и высокомерен. Когда он – при батиной, надо отметить, помощи – вернулся из ссылки, Зиновий был радостно-суетлив. Кузя – холоден и высокомерен. Нас, его корешей, явившихся с чувством некоторой неясной вины, Кузя тоже не жаловал. Помню, счастливый отец поставил перед сыном целый дощатый ящик сочных, чуть треснувших, сочащихся гранатов. Кузя лениво их обсасывал и косточки выплевывал прямо на пол. Батя, вообще-то помешанный на порядке, не возражал и смотрел на сына радостно-восторженно. Он простил своего блудного сына, но блудный сын батю – нет. И времена шли уже такие, что сын становился главней.
Впрочем, Кузя и за другое мог сердиться на батю. Вскоре после рождения Кузи скончалась его мать- аристократка. Помню ее пышные похороны… Ушла эпоха! Безутешный Зиновий, оставшийся с грудным сыном, катал колясочку по поселку – и в поисках утешения начал заруливать к знаменитой поселковой блуднице, красавице продавщице Надюшке. И практически у детской Кузиной колыбельки все и совершилось! Надюшка, черноглазая поселковая Мессалина, тогда чаровала всех своей лютой красой- привлекательна она, надо сказать, и сейчас: когда видишь ее, мысли как-то сбиваются и идут в неожиданном направлении. Кроме того, она и тогда, и после, и сейчас любовно-дружески-сварливо обсчитывает всех в поселковом магазинчике. Самая знаменитая ее фраза, которой она клеймит недобросовестных своих коллег: “Ты обвесь, ты обсчитай, но зачем же разбавлять, портить товар!” Но лихого вдовца это не остановило. Короче, у Кузи, невинного младенца, появился братик.
Существо, надо сказать, совсем другого закваса и помола – Надину бойкость он соединил с батиной лихостью. Интересно было взглянуть сначала на Кузю, а потом – на его брата, Сеню Левина: подъезжал темно-зеленый “форд” и оттуда вылезал маленький, пузатый, лысый человек с длинным блестящим носом и веселыми, жуликоватыми глазками у самой переносицы. Левин, в отличие от его законного брата, никогда не унывал. И к бате относился не сварливо, как старший его брат, а снисходительно-насмешливо.
Батя хоть и дал ему жизнь, но в семью не взял и воспитанием не занимался – что, может, и к лучшему: Левин вырос шустрым и самостоятельным и к благородному семейству относился добродушно, но свысока. Кстати, и от приобретенной по женской линии фамилии
Кузнецов он в зрелом возрасте насмешливо отказался и записал в паспорт прежнюю фамилию бати – Левин.
– Эй, Кузнецовы! Как делишки? – ёрничая, кричал он с улицы через ограду, слегка поддевая батяню и Кузю заодно: “Какие мы
Кузнецовы? Левины мы! Не надо корчить из себя дворянство – мы, какие есть, вовсе не хуже!”
Зиновий, надо сказать, тоже не испытывал никаких мук насчет того, что младший пошел неинтеллигентным путем, – может, втайне даже радовался: одного сына-интеллигента вполне достаточно – путь будет еще и такой!
– О, Левин приехал! – беззаботно говорил Зиновий, увидев “форд” за Надюшкиной оградой. – Вот он-то меня до города и подбросит!
Естественно, снобировал незаконного Левина только Кузя.
У Левина, в отличие от братика, были свои университеты: он еще в юные годы возглавил всю фарцовку на Приморском шоссе, останавливая финские автобусы, и тоже загремел – уже не по политической линии. Так что у Зиновия был момент, когда оба его сына томились в застенке. Видимо, от отчаяния он родил в это время еще младенца – теперь дочку – от гордой, молчаливой и застенчивой медсестры Гали, которая от местной поликлиники, как говорится, “пользовала” его. Другого такая моральная неустойчивость погубила бы – разбирательство же морального облика профессора Кузнецова на университетском парткоме кончилось, говорят, хохотом и бодрой мужской пьянкой, в которой, говорят, участвовал и юный инструктор райкома Агапов, впоследствии взлетевший так высоко: отсюда их дружба?
Как говорится: “Доброму вору все впору”. События, которые другого могли бы похоронить, у Зиновия “работали” и только украшали его легенду.
Рассказывают, как однажды Зиновий с коляской дочки-малютки прогуливался по улице – и навстречу бежал академик Прилуцкий, в своих постоянных заграничных поездках слегка сбившийся с курса последних поселковых событий.
– Здорово, Зяма! Уже внук? – гаркнул Прилуцкий.
– Еще дочь! – с усмешкой ответил Зиновий, и это его “бонмо” мгновенно облетело все общество и укрепило миф его до такой степени, что временами он оказывался даже сильней правящей идеологии. Тем более идеология оказалась куда менее стойкой, чем миф, и менялась каждые пять лет. И как ни странно, любой идеологии миф его нравился – и это еще раз показывает, что человек сильнее времени.
Кстати об идеологии. Времена изменились – и к знаменитому профессору Кузнецову стали съезжаться зарубежные ученики и поклонники – и один из них, юный француз, влюбился в Галю, которая как раз с дочкой, начавшей ходить, заглянула к патриарху. Короче, удача во всем просто преследовала Зиновия – теперь Галя с маленькой Оленькой жила на вилле у Гюстава возле
Бордо, и патриарх, скучая, все время собирался их проведать.
– Уже свил себе гнездышко на старость! – злобно бормотал мой друг Кузя. – Помяни мое слово: скоро туда переползет!
Однако надеждам Кузи пока не суждено было сбыться, и батя отнюдь не сворачивал свою бурную деятельность на родине, а, наоборот, развивал.
Да, Кузю я понимал – при таком папе завянешь. Тем более теперь они двигались в одной “лыжне”: в знак протеста после ссылки Кузя оставил медицину и предался философии и культурологии – гены взяли свое. Но успеха не обеспечили – Кузе только оставалось завидовать батиной производительности, в том числе и творческой: десятки книг, от марксизма через философию к филологии, – и во все времена, абсолютно, Зиновий был смелым, бесстрашным, самым передовым, но, видимо, в меру, раз его книги успешно издавались.
И еще – о производительности. Чисто формально Кузя был женат – его сухопарая, слегка мужеподобная жена Дженифер прожила с ним полгода и укатила в Бостон – как утверждал Кузя, из-за несходства взглядов на структурализм.
Впрочем, Кузя как раз был из тех, кто охотно оставляет семью, дабы радеть за человечество в целом, но когда они жили еще вместе, Битте-Дритте, хозяин дома, где я сейчас снимаю помещение, ходил тогда пьяный вдоль ограды с баяном и пел: “Эх, не стоящая у них любовь!”