А потом, когда он пришел, она спросила:
— Ты ведь все время будешь рядом, отец?
Ее укладывают на кровать в библиотеке.
Рядом нет никого — только Мейснер и Зелингер. На ней белое платье, которое ей сшили минувшей осенью, когда она играла перед публикой. Ее подвели к кровати и уложили.
Потом Мейснер завязал ей глаза. Пока шли все эти приготовления, он был немногословен. А когда, наконец, все устроилось, попросил оставить его с девушкой наедине. Доктор Зелингер, после недолгого колебания, согласился.
— Я буду сидеть за дверью, — сказал он той, что была его дочерью. — Ты можешь позвать меня в любую минуту.
Она не ответила.
Отчет, который позднее составил и частично опубликовал Клаус Зелингер, во многих отношениях неполон. Больше всего в нем сообщается о внешних подробностях процедуры: о том, в каком положении находилась пациентка, в какое время началось лечение и так далее, и очень мало о самой процедуре.
И все же этот зелингеровский отчет кое-что поясняет.
— Ты хорошо меня слышишь?
— Да, — говорит она.
— Повязка не давит?
— Нет.
— Я понемногу приступлю к лечению, которое не описано ни в каких медицинских книгах, потому что я изобрел его сам. Оно основано на изучении телесных жидкостей. И связано с флюидами, частью нашего организма, которая до сих пор была неизвестна, и с тем, как соотносятся с этой загадочной телесной жидкостью небесные тела. Я собираюсь воздействовать на твой флюид с помощью магнетических поглаживаний.
— Да, — говорит она слабым, но внятным голосом. — Я понимаю. Вы будете гладить меня магнитом.
— Если ты веришь в магнит, я буду пользоваться магнитом, — говорит он. — Но он необходим далеко не всегда. Он нужен как связующее звено, он не самоцель.
— Да, — говорит она, не понимая.
— Я верну тебе зрение, но нам придется ждать долго и терпеливо, пока наступит нужный момент. — Он склоняется ниже к ее лицу и спрашивает снова: — Ты хорошо меня слышишь?
— Да, — отвечает она, обращая свои слова к невидимому потолку. — Да.
— Прежде всего, ты должна успокоиться. Ты должна слушать мой голос, и только его. К окончательному лечению мы приступим тогда, когда ты будешь слушать мой голос с таким огромным доверием, что не будешь его слышать. Ты слышишь его и в то же время не слышишь. Понимаешь?
— Нет, — говорит она все таким же внятным голосом. — Этого я не понимаю.
Он сидит на стуле с ней рядом. В комнате еще светло, но он знает, что скоро наступят сумерки; впрочем, это не играет роли, время принадлежит ему. Он совершенно спокоен. Он улыбается ей и слышит, как она вслушивается в его молчание.
— Ты молода, — говорит он, улыбаясь. — И разум у тебя на редкость светлый.
— Отец тоже так говорит, — отвечает она.
— Ты уже знаешь много языков, — продолжает он. — Ты образованней многих других.
— Да, — тихо говорит она.
— Но ты не видишь, — говорит он.
На это она не отвечает.
В коридоре почти совсем темно. Можно различить дверные ручки, более темный квадрат на полу, наверно коврик. Поскольку эта темнота не связана напрямую с дневным светом, трудно определить, настали ли уже сумерки, может, здесь просто плохое освещение. Зелингер об этом не думает. Он только старается уловить голоса в комнате за дверью. Они тихие, невнятные, иногда они умолкают совсем. Записи делать невозможно.
Так, в полумраке, и начался его отчет.
«Магнетизер заявил, что должен остаться наедине с пациенткой, — пишет Зелингер. — Поэтому я вышел из комнаты и сел на стул за дверью».
— Я ничего не помню, — говорит она.
— А что ты помнишь, когда ничего не помнишь?
— Как меня отнесли вниз. Это мне другие потом рассказали, я помню, что мне рассказали. Отец тоже пытался заставить меня рассказать, но мне рассказать нечего. Я ведь была совсем маленькой, когда это случилось.
Он закрыл лицо руками: вот оно, думает он, вот оно, я не должен ее упустить.
— Наверно, тебя отнесли в подвал, — уговаривает он, — и мучили там. Ты должна попытаться вспомнить ради себя самой.
— Отец сказал, что меня мучили в кухне, — говорит она все тем же голосом, — потом меня нашли там, в изорванной одежде. Говорили, что меня очень сильно покалечили.
— Да-да. Продолжай.
— Вот и все. Мне сказали, что меня изнасиловали. Что их было много. После этого я ослепла.
Она слишком бесстрастна, думает он, раздраженный, разочарованный. Эту скалу бесстрастия невозможно поколебать.
На улице стемнело.
Он зовет Зелингера. Они стоят у ее постели, Мейснер устал. Поколебать ее не удалось. Она далеко от него, а теперь рядом стоит отец, и Мейснер знает: пока ничего не получилось.
— Сейчас я буду ее магнетизировать, — говорит он.
Это происходит очень быстро, гораздо быстрее, чем он предполагал. Он подсаживается к ней, кладет руку ей на живот, другой рукой снимает повязку с ее глаз. Девушка моргает. Тогда он медленно проводит рукой над ее лицом. В комнате стоит мертвая тишина. Она лежит неподвижно, сброшенная повязка белеет полоской на темном полу. Мейснер проводит рукой пятнадцать раз, тридцать раз. Иногда опуская руку совсем низко, он с силой проводит ею по лицу девушки. Иногда Мария ощущает его движения только как легкое колебание воздуха.
Наконец Мейснер встает.
— Она заснула, — говорит он. — В ближайший час никто не должен ее беспокоить.
— Сколько раз надо будет повторить лечение? — спрашивает Зелингер.
Но оба знают, что этого не знает никто.
Когда они вышли из комнаты, она лежала неподвижно и дышала ровно, как спящая.
Мейснер идет домой, понимая: что-то надо делать по-другому.
Видимо, этот подход неправилен, думает он. Я пытаюсь вернуть ее к действительности, а она ее не принимает. Однажды она отторгла действительность и теперь не хочет к ней возвращаться. Я настаивал на своем, упорствовал и был не прав. Это мой промах, но еще не все потеряно.
Я совершил ошибку, думает он спокойно. Ошибку почти непростительную, но зато теперь я понял. Я должен был дать ей нечто другое. Великий Парацельс должен был явиться мне и зажать мне рот. Я предал его, отказавшись от визионерства. А я должен был дать ей иллюзию.
Правда не стоит ничего, думал он. Я пытался преподнести ей правду, но правда предала, как предавала всегда. Правда, вероломна. Я не должен был прибегать к ней. Я должен был предложить ей нечто другое, потому что правда уже однажды предала ее.
Я должен был предложить ей ложь, думал он, засыпая, когда чувство поражения почти уже притупилось. Ложь или то, что они называют ложью. Именно ее.
Протокол, несомненно, велся непосредственно во время сеансов. В заметках о первом сеансе описаны только внешние обстоятельства: глубокий сон девушки, повязка. Приводятся также обрывки разговора. Зелингер отмечает просительный тон магнетизера, его почти отчаянную мольбу, но подробностей никаких.