мистер Пилигрим позовет его, он вернется.
Одним из надзирателей был светловолосый и безобидный на вид гигант по имени Вольф. Его наняли исключительно за физическую силу. Он никак не выказывал своего отношения к пациентам — разве что с готовностью усмирял их, когда те выходили из себя. Внешность Вольфа подчеркивала его добродушный нрав. Широко раскрытые глаза, ласковая улыбка… Он казался невинным ребенком, для которого каждый день — Рождество.
Второй надзиратель, Шварцкопф, был полной противоположностью Вольфу. То, что он садист, было видно с первого взгляда. Он смотрел на Пилигрима сквозь прищур и хрустел пальцами, высовывая между зубов кончик языка, словно воспринимал каждого пациента как противника в матче по борьбе. Он тоже был сильный — невысокий, но крепкий и коренастый.
Первые два дня после буйной выходки Пилигрима держали на транквилизаторах и обращались с ним как с ребенком. Он мочился в кровать, вылезал из пижамы, его приходилось кормить через трубочку, чтобы предотвратить обезвоживание организма.
На третий день Пилигрим пришел в себя.
Он задал только два вопроса: «Где мои голуби и голубки?» и «Почему все белое?»
Поскольку на четвертый день вид у него был вполне мирный, по настоянию доктора Юнга с Пилигрима сняли ремни.
— Он высокий! — сказал Шварцкопф. — Его ноги могут быть опасны.
Вольф взял на себя труд отстегнуть ремни, которыми руки Пилигрима были привязаны к кровати. Шварцкопф сел на ступни пациента и положил ладони ему на колени.
В комнате был довольно низкий потолок и ни единого окна.
Воздух освежался вентиляционной системой, вмонтированной в стену и выходившей через ряд металлических экранов наружу. Шварцкопф почти никогда не мылся. От него воняло. Это было одно из орудий устрашения пациентов. Пилигрим наблюдал за ним сквозь полузакрытые глаза.
Развязать ремни оказалось не так-то просто. Вольф возился над ними, изо всех сил стараясь не причинить Пилигриму боли, пока он освобоЖдал его запястья и лодыжки.
Наконец ему это удалось. Пилигрим почувствовал циркуляцию крови в затекших членах.
Он не промолвил ни слова и не пошевелился.
Он не пытался высвободить конечности или открыть глаза.
Шварцкопф встал.
— Ты сейчас стоять, — сказал он на своем неправильном английском.
Пилигрим посмотрел на Вольфа.
Тот нагнулся и приподнял пациента за плечи, помогая ему сесть.
— Ноги! — сказал Пилигрим.
Шварцкопф взял его за щиколотки и сбросил ступни вниз.
Те шлепнулись на пол, отдавшись болью во всех косточках, с таким стуком, словно кто-то захлопнул дверь.
Вольф встал с другой стороны кровати.
Шварцкопф, не сводя с пациента глаз, погладил большим пальцем свой подбородок так, как будто хотел, чтобы там выросла бородка. Потом шагнул назад и велел Пилигриму:
— Говори!
— Я хочу своих голубей и голубок, — сказал Пилигрим.
— Своих голубчиков? — ухмыльнулся Шварцкопф.
— Да.
— Я найду их и принесу завтра, — пообещал Шварцкопф.
Пилигрим кивнул.
— Я бы поел немного супа, — сказал он.
Утром, когда Вольф повел Пилигрима в туалет, Шварцкопф принес что-то, завернутое в полотенце. Он весело скалился.
— Тыхотел, — сказал он и положил сверток в ногах кровати.
— Я пока ничего не хочу, — ответил Пилигрим.
— Нет, — возразил Шварцкопф.. — Тыхотел — я принес.
С этими словами он развернул полотенце, в котором оказались две тушки — розовой голубки и сизого голубя.
— Могу зажарить их на завтрак, если желаешь.
Пилигрима пришлось еще неделю держать привязанным к кровати. Кесслер вернулся в клинику, Шварцкопфа уволили.
Больше разговоров о голубях и голубках никто не заводил. Кесслер похоронил мертвых птичек под деревом в саду. Укладывая их в ямку, он разгладил им крылья и прошептал единственное слово: «Простите». Рубиновые глаза были закрыты, а земля, падавшая на них, пахла сосновыми шишками, грибами и дождем.
В субботу, восьмого июня, Эмма впервые после выкидыша встала с постели — и в тот же день Вольф в последний раз снял ремни с запястий и щиколоток Пилигрима.
Эмма села к окну. Лотта принесла ей завтрак вместе с утренней газетой. Эмма попросила газету, поскольку решила: «Мир все еще существует, и мне лучше в него вернуться».
Пилигрим сидел на краешке кровати, а Кесслер кормил его апельсином, тостом, мармеладом и поил чаем. О птицах не вспоминали. Вольфа сослали на кухню, где он пил кофе и глядел на плиты и печи, словно ожидая, что они с ним заговорят. Сам он сидел молча.
Эмма открыла газету «Die Neue Zurcher Zeitung» («Новая цюрихская газета», нем.), нежно прозванную читателями «Эн-це-це». Итальянско-оттоманская война продолжалась; итальянцы, похоже, побеждали. Балканы, как всегда, бурлили — бомбы, убийства, бунты и анархия. Греция грозила, что присоединится к схватке. И так далее, и тому подобное.
«Сербы, македонцы, болгары, турки, итальянцы, греки… Кого это волнует?» — подумала Эмма и уронила газету на пол. Пятьсот лет вторжений и передела границ, и все без толку. Началось с Александра Македонского… вернее, даже с Трои — и ничего, ничего, ничего не изменилось. Веками люди жили с колыбели до могилы, не зная ни минуты покоя, в вечном страхе за свою жизнь. Лучше уж вовсе не рождаться. Или сразу умереть.
В одиннадцать часов тем же утром Юнг зашел в отделение для буйных проверить состояние нескольких пациентов, а без двадцати пяти двенадцать его провели в палату Пилигрима.
Вольф к тому времени уже сидел в коридоре, оставив Пилигрима на попечении Кесслера. Пациенту принесли чистую пижаму, наглаженный халат, впервые за две недели побрили и позволили почистить зубы.
Юнг велел Кесслеру прогуляться, добавив, что тот может вернуться через полчаса.
Когда Кесслер ушел, прихватив с собой грязную пижаму и поднос с остатками завтрака, Юнг взял единственный стул и поставил его спинкой к двери.
Сев, он вытащил из нотной папки листок бумаги и посмотрел на пациента. Юнг не спал всю ночь, мучаясь угрызениями совести из-за смерти своего ребенка и из-за того, что жена застала его с другой женщиной.
Касательно первого из этих двух прискорбных эпизодов Юнг чувствовал одновременно и вину, и раскаяние. Его подозрение, что Эмма нарочно упала с лестницы, почти подтвердилось. «Я не споткнулась, — сказала она ему. — Я упала». Что же до