Антон Павлович уже чувствовал себя переутомленным и несколько напоминал бродячую тень.
Пасхальная служба была много веселее. И мотивы пасхального канона веселы, и кончается она скоро. Во Дворце хор начинал утреню в полночь и в три часа утра был уже свободен. Первым днем пасхи и кончалось принудительное пение. Дворцовая церковь запиралась. Антон Павлович и его братья, однако же, были обязаны ходить всю светлую неделю в другие церкви — не петь, а просто молиться, или, как говорит Павел Егорович, не пропускать церковной службы. Но это уже не было так утомительно. Все-таки отдыхали… до фоминой, а там опять начинались праздничные и воскресные службы с пением на разных клиросах.
Благодаря великопостному пению Антону Павловичу приходилось испытывать и еще одно неудобство. Гимназические педагоги задавали на праздники много работ на дом, а выполнять их при таком ходе жизни не было ни времени, ни возможности. Получались нагоняи и с этой стороны. Куда ни кинь — все клин.
Хор, однако же, все-таки распался. Антон Павлович в это время переходил, кажется, уже в четвертый класс гимназии. В силу житейских обстоятельств Павел Егорович перекочевал на жительство в Москву, — и пение прекратилось, оставив по себе в душе покойного писателя то безотрадное воспоминание, которое давало ему право в зрелые годы с грустью говорить, что «в детстве у него не было детства»…
В. А. СИМОВ — ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЧЕХОВЕ
Сорок пять лет тому назад. По многочисленным материалам мы легко себе представляем Антона Павловича в семейном кругу, в домашней обстановке московской, мелиховской или ялтинской, наконец хорошо знаем его литературное окружение. Но есть еще маленький, дружный коллектив, где Чехов часто и охотно бывал. И эта черточка из его биографии сравнительно слабо освещена.
Чтобы полнее воспринять изображаемый здесь эпизод, нужно перенестись в Москву восьмидесятых годов. Постановка оперного дела тогда была довольно печальна.
За кулисами Большого театра царил бюрократизм, на сцене господствовала рутина, оперы ставились без всякого разбора, небрежно и спешно.
Оживление в этой области искусства началось только после организации «Частной русской оперы».
Раньше центр тяжести лежал исключительно на инструментально-вокальных силах — слушатели обращали внимание только на голос и оркестр. Самая же постановка, так сказать, оформление спектакля стояли на втором плане.
И вот в «Частной опере» впервые в России были привлечены к участию в сценической постановке художники. Вместо шаблонных, грубо намалеванных, пышных, но безвкусных декораций перед глазами изумленных и очарованных зрителей засверкали чудесные полотна по изумительно интересным эскизам В. М. Васнецова, Поленова, Врубеля, Коровина, Серова…
Здесь осуществилось гармоническое сочетание трех родов искусства — музыки, драмы (то есть вдумчивой игры) и живописи.
Открытие спектаклей «Частной оперы» состоялось 9 января 1885 года. Поставлена была «Русалка» (эскизы В. Васнецова), но к подготовке этого спектакля было приступлено значительно раньше. Еще с осени 1884 года шли усиленные репетиции этой оперы, потом «Фауста» и «Виндзорских кумушек» (эскизы В. Д. Поленова).
Вместо банальных «оперных» костюмов (над чем так добродушно подсмеивался Станиславский, имевший к ним некоторое тяготение), мишурно красивых, театрально маскарадных, но безлично условных, появились стильные, выдержанные в духе времени одеяния; вместо хористов, специально наряженных для оперы, на подмостках задвигалась и зашумела подлинная толпа.
Словом, все было сделано, чтобы воскресить старину с ее своеобразием, чтобы со сцены веяло ароматом эпохи, чтобы глядел подлинный облик древней Руси или западноевропейского средневековья.
Подготовка велась с огромным увлечением и глубокой любовью к делу. Одним из таких уголков художественной работы являлась декорационная мастерская на 1-й Мещанской.
Во дворе довольно грязного дома какая-то мастерская была приспособлена для писания декораций. Мрачные, когда-то беленые стены теперь разрисованы, как водится, усердием маляра или умелой рукой талантливого декоратора, не пожалевших ярких красок — ультрамарина, а то и бакана. Издали стены напоминали распущенный павлиний хвост, местами ощипанный, или кусок затейливой восточной ткани. (Сравни карикатуры в пушкинских черновых тетрадях.) Средняя стена обращена в арку, разделяющую помещение на две больших половины. Громадная русская печь в средине. Смеркается. Зажжены лампы с конусообразными абажурами; свет широкими пучками падает вниз, делая черным и без того закопченный потолок. Воздух спертый: пахнет клеем, льняными новыми холстами. Весь пол устлан только что сшитыми и загрунтованными занавесями декораций, написанных днем. Играют свежие краски причудливыми заливами, вышедшими из-под кисти в процессе непосредственного творчества, которое еще не предстало перед глазами присяжного знатока — критика или рядового зрителя. Еще нет ни охлаждающих порицаний, ни увлекающих восторгов. Это один из лучших моментов жизни художника-декоратора — момент самовлюбленности, сменяющийся подчас неудовлетворением, исканием чего-то ярко наметившегося, но еще не достигнутого. Радость и страдание рядом…
Единственный пункт наблюдения над результатом работы — самая высокая точка в мастерской — это печка, доминирующая над всем. Снизу она ярко освещена, верх же ее теряется в таинственных полутонах. К ней приставлена стремянка, на самой печи подстилкой служат свободные холсты. Что может быть приятнее после тяжелой, напряженной работы, в ожидании просушки холстов, лежать, сидеть, отдыхать и глядеть сверху, уже целиком воспринимая оживающие формы и краски, по чутью только угадываемые внизу, вблизи, во время процесса работы, и намечать дальнейшее разрешение задачи?
Вечер. Уже десять часов. Исаак Ильич Левитан, Николай Павлович Чехов и я — счастливые обитатели этой печи. Константин Коровин тоже писал здесь, но у него с Левитаном было художественное соревнование, поэтому он работал отдельно. Ноги гудят от усталости. Надо передохнуть, чтобы с новой энергией писать всю ночь, так как назавтра генеральная репетиция.
Маляр Москвичев, успевший хлебнуть лишнее, тоже покоится в холстах, у подножия этой печи.
Тишина… Вот хлопнула входная дверь с ее скрипучим припевом. Кто бы мог зайти в такой поздний час? Если «сам», патрон, Савва Иванович Мамонтов, — тогда было бы шумнее, так как с хозяином непременно явились бы его постоянные спутники и ассистенты. Ну, значит, обычный наш посетитель, появляющийся запросто, как только выберет свободный вечерок. Знакомые шаги, знакомое приветствие, хорошо знакомая фигура с милым, улыбающимся лицом.
Сразу повысилось настроение, мы рады дорогому гостю. Вошедший раздевается, мы глядим сверху на стройный силуэт в скромной серой пиджачной паре и дружелюбно приглашаем:
— Лезьте, лезьте, Антон Павлович, к нам на печь!.. Здесь тепло, уютно, да чай с колбасой еще вдобавок.
Любили мы приход «Чехонте», который неизменно вносил с собой жизнерадостную струйку здорового веселья.
Мягкий в обращении, трогательно деликатный, неистощимый на шутки, чуткий к красоте — Чехов давно и крепко завоевал наши симпатии. Он приветствовал всех одинаково ласково, начиная с Москвичева, который конфузливо прятался в холстах. Со своим братом он держал себя так, что казалось, будто уже виделся с ним в этот день. Влезал по стремянке наверх, разглядывал декорации, охотно принимал участие в обмене мнений, высказывая меткие и очень основательные замечания не живописца-профессионала, а просто художника по натуре. Но вскоре он сосредоточивал на себе общее внимание собственными рассказами, по большей части импровизациями, полными заразительного юмора, насыщенными огромной наблюдательностью и выраженными в форме необыкновенно образной. Бывало, слушаешь его низковатый голос, великолепно передающий всевозможные интонации, и буквально помираешь со смеху, а сам рассказчик спокоен, серьезен и с едва заметной улыбкой в уголках рта посматривает на своих дружно, заливисто смеющихся собеседников.