торговые помещения, в которых предприимчивые сыны Израиля немедленно открыли кабаки — бок о бок и нисколько не боясь конкуренции. Теперь весь этот торговый люд стал рассчитывать уже не на мужика- чумака, а на пассажира.
Такой же расчет зародился и в голове Павла Егоровича.
— Идет человек на вокзал, видит бакалейную лавку — зайдет, что-нибудь купит, — рассудил он. — Приедет человек по железной дороге, выйдет с вокзала, увидит лавку — тоже зайдет и купит.
Мысль эта так понравилась ему, что он, не задумываясь и не наводя справок, нанял сарайчик рядом с кабаком, перевез в этот сарайчик немножко товару из своей лавки — и открыл новую лавку.
Кого же посадить в нее? Андрюшку и Гаврюшку нельзя, потому что они — воры и за ними нужен присмотр. Ясное дело, что торговлю в новой лавке можно поручить только детям — Саше и Антоше.
Несчастные гимназисты к этому времени только что окончили экзамены, и Саша перешел в шестой, а Антоша — в четвертый класс. Оба они рассчитывали на каникулах отдохнуть, но расчет юношей не оправдался. Отслужили в новой лавчонке молебен и обрекли гимназистов сидеть безвыходно рядом с кабаком и улавливать пассажиров. Саша, у которого уже начинал пробиваться пушок на верхней губе, с геройством, приличным ученику пятого класса, пообещал достать пистолет и застрелиться, а Антоша только с отчаянием воскликнул:
— Господи, что мы за несчастный народ! Товарищи на каникулах отдыхают, ходят купаться и удить рыбу, бывают по вечерам в казеином саду и слушают музыку, а мы — как каторжные…
Но ни угроза Саши, ни отчаяние Антоши — не помогли. Каторжная жизнь началась. По заведенному обычаю надо было вставать в пять часов утра и запирать лавчонку около полуночи. Но Павел Егорович не понял и не взвесил той тяготы, которую он взвалил на плечи детей, а, наоборот, весело потирая руки, сказал Евгении Яковлевне:
— Вот, слава богу, уже и дети помогают! Если торговля пойдет хорошо, то я возьму их из гимназии и оставлю в лавке.
— Боже сохрани! — всплеснула руками Евгения Яковлевна. — Ни за что не позволю взять детей из гимназии! Богу буду на тебя жаловаться…
С первых же дней оказалось, что расчет Павла Егоровича был создан на песке. Пассажир оказался неуловляемым и потянул с вокзала совсем в другую сторону. Вместо груд золота истомленные дети приносили отцу по ночам выручку всего только полтора, два и редко-редко три рубля. Простая арифметика показывала, что такая торговля не оплачивала даже наемной платы за лавчонку, но Павел Егорович был неумолим и все надеялся. На мольбы Саши и Антоши прекратить бесцельную муку он отвечал:
— Дальше лучше будет. Покупатель еще не познакомился с лавкою…
Антоша неудержимо плакал, а Саша обещал покончить с собою двадцатью способами сразу, но до августа все-таки дотянули. Молодежь сильно осунулась и похудела и пошла в гимназию не отдохнувшей, а, наоборот, страшно утомившейся за лето. Павел Егорович закрыл лавочку и стал подводить итоги. И — о ужас! — в итоге получился убыток! Одного керосина сгорело в двух лампах за лето на тридцать рублей, а остальные ничтожные барыши поглотила наемная плата.
— Зачем же вы нас мучили целое лето?! Зачем отняли у нас целые каникулы, когда убыточность была видна уже в самом начале дела?! — воскликнул Саша, узнав о результатах.
— Вы не умели торговать как следует, — ответил Павел Егорович. — Если бы вы хотели помогать отцу, так у вас торговля шла бы иначе… Зачем понапрасну керосин в лампах жгли?
— Ведь вы же сами, несмотря на наши протесты, не позволяли нам запирать лавку раньше полуночи!..
— Можно было держать в лампах огонек маленький — чуть-чуть; а придет покупатель — прибавить посветлее… Свиньи вы и больше ничего…
У Павла Егоровича была своя логика.
Долго, однако же, уродливую коммерческую канитель тянуть было нельзя. С лавкою пришлось покончить, хотя и не без попыток вынырнуть вновь. Павел Егорович перевез жалкие остатки товаров в новую лавку на базаре, но и тут не повезло. Пришлось окончательно ликвидировать дело. Старший сын Саша окончил курс гимназии и поступил в университет, в Москве. На последние ничтожные гроши потянулся за ним туда же и Павел Егорович и перевез семью.
Антон Павлович остался в Таганроге оканчивать гимназический курс. И только с этого времени начались для него новые дни и он вздохнул свободно: над ним перестали висеть кошмаром спевки, пение в безголосом хоре в церквах и внушавшая отвращение лавка со всеми теми ненормальностями и мучениями, вспоминая о которых покойный писатель с горечью говорил:
— В детстве у меня не было детства…
Антон Павлович Чехов никогда не обладал выдающимся слухом; голоса же у него не было вовсе. Грудь тоже была не крепка, что и подтвердилось потом болезнью, которая свела его преждевременно в могилу. Несмотря, однако же, на все это, судьба распорядилась так, что А. П. до третьего и чуть ли, кажется, не до четвертого класса гимназии тянул тяжелую лямку певчего в церковном хоре. Вспоминая впоследствии, в зрелом возрасте, эти годы принудительного певчества, покойный писатель не раз говаривал с грустью:
— В детстве у меня не было детства…
А попал Ант. П. в певчие следующим образом.
Павел Егорович — отец писателя — с ранних лет своей жизни был большим любителем церковного благолепия, церковных служб и в особенности церковного пения. В молодости он жил в деревне, посещал усердно сельскую церковь и выучился у местного сельского священника играть на скрипке по нотам и петь тоже по нотам. Во время церковных служб он пел и читал в деревне на клиросе. Впоследствии он был привезен своим отцом — дедом писателя — из деревни в Таганрог и отдан к местному богатому купцу Кобылину в мальчики-лавочники. Пройдя здесь суровую школу сначала мальчика, затем «молодца», а потом и приказчика, Павел Егорович к тридцати годам своей жизни открыл в Таганроге собственную бакалейную торговлю и женился. Выйдя из-под ферулы строгого хозяина — Кобылина, Павел Егорович почувствовал себя самостоятельным и свободным. Эта свобода дала ему возможность ходить в церковь, когда ему вздумается, и отдаваться пению сколько душе угодно. Перезнакомившись с духовенством местных церквей, Павел Егорович стал петь и читать на клиросах вместе с дьячками, а потом какими-то судьбами добился и того, что стал регентом соборного хора, которым и управлял несколько лет подряд. Будучи человеком религиозным, он не пропускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукоснительно выстаивал две обедни — раннюю и позднюю — и после обеда уходил еще к вечерне.
Идеалом церковной службы была для него служба в монастырях на Афоне (о чем ему рассказывали заезжие афонские монахи), где все читалось и пелось «продлинновенно, вразумительно и без пропусков» и где, например, всенощная начинается в шесть часов вечера, а кончается в шесть часов утра. Этот идеал он и старался осуществлять, где только было возможно. Забравшись на клирос к дьячкам, он любил читать во время всенощной шестопсалмие и канон и уже читал так протяжно и длинно, что нередко священник высылал из алтаря попросить чтеца «ускорить, не замедлять и не затягивать». Управляя соборным хором, он так затягивал пение, что прихожане роптали и не раз тут же, в церкви, обращались к Евгении Яковлевне — жене Павла Егоровича — с просьбою:
— Окажите же, наконец, Евгения Яковлевна, вашему мужу, что так тянуть невозможно. Во всех церквах обедня давно уже отошла, а у нас еще только «Верую» поют…
Но на Павла Егоровича ни увещания жены, ни ропот прихожан не производили никакого действия. Он упрямо защищал «продлинновенность» и всякий раз ссылался на пример афонских монастырей.
— Так ведь то — на Афоне; а мы не монахи, — возражали прихожане.
— Зато — благолепие! — упрямо стоял на своем Павел Егорович.
Кончилось, однако же, тем, что, проработав года три или четыре в роли регента соборного хора, Павел Егорович увидел себя вынужденным передать эту должность другому. Было ли это результатом недовольства прихожан, или же размолвки с духовенством — история умалчивает. Возможно также, что и частые отлучки из лавки на спевки и на церковные службы вредно и убыточно отражались на торговле.
Есть, однако же, достаточное основание предполагать, что у Павла Егоровича была натура