смерть, которую встречают с гранатой и с розой смертельной в зубах? Судя по моим тетрадкам, первый класс средней школы (когда я, в частности, сочинял «Случай» про стакан), я учился еще в городе, а два следующих класса — в Соларе. Родители приняли решениие на всю зиму остаться в деревне, так как город начали бомбить. Я сделался жителем Солары тогда же, когда создал повесть о битом стакане; сочинения двух последующих лет были сагами об утраченном блаженном прошлом, когда гудок сирены оповещал не о воздушной тревоге, а о том, что на фабриках обеденный перерыв, полдень, а, значит, папа возвращается домой в обед. Сочинения выдавали мою подспудную мечту, а именно, — до чего прекрасно было бы снова поселиться в мирном городе. В сочиненияx вспоминались довоенные Рождества. Униформу балиллы я сбросил с плеч, стал неполнолетним декадентом, искателем утраченных времен.[262]
Как же я провел два года, с сорок третьего до конца войны? Два самых безрадостных года, когда в городок то заскакивали партизаны, то заявлялись немцы — уже совсем не наши «товарищи»? Молчание на этот счет в тетрадях, как будто говорить о страшном стало табу, и сами же преподаватели рекомендовали этим не заниматься.
Мне не хватало какой-то сцепки, а может — нескольких сцепок. В 1943–1945-м я кардинально переменился. Но почему?
Глaвa 10
Башня Алхимика
Сумятица в голове стала еще хуже, чем по приезде. Прежде я хотя бы не помнил ничего. Абсолютный ноль. Теперь же я тоже не помню ничего, но слишком многое понимаю. Как узнать, кем я был в те давние два года в Соларе? Кто был главнее: Ямбо, который отличался в школе, получал обязательное образование, состоявшее из фашистских речевок, пропагандистских открыток, настенных плакатов, — или Ямбо радиопесен — или Ямбо, голова которого была нафарширована Сальгари и Жюлем Верном, повестями о капитане Сатане, ужасами из «Иллюстрированного журнала путешествий и приключений на суше и на море», преступлениями Рокамболя, парижскими тайнами Фантомаса, туманами Шерлока Холмса, а также похождениями Вихраста и сюжетами о неразбиваемых стаканах?
Сбитый с толку, я снял трубку и позвонил Паоле, она тут же подняла меня на смех.
— Ямбо, ну и я про саму себя не смогла бы ничего определенного сазать. Я помню только какие-то ошметки: ночь в бомбоубежище, меня будят и ведут по лестнице в подвал, мне, должно быть, было четыре года. И вообще извини, дай я выскажусь с позиций психолога. У ребенка должны быть неоднотипные воспоминания. У наших внуков ведь то же самое, они сначала смотрят новости по телевизору, потом им читают сказки о говорящих волках. У Сандро сейчас любовь к динозаврам, он знает динозавров по мультфильмам, но он не ожидает встретить динозавра в своей песочнице. Мы ему то читаем про Золушку, то он вечером выползает из кровати посмотреть, что в телевизоре у родителей, а там десантники крошат япошек из гранатометов. Дети уравновешеннее взрослых. Они умеют отличать, где кончилась сказка, где началась жизнь. Лишь очень больные дети, посмотрев на летающего Супермена, сами прыгают с балкона. Есть такие клинические случаи, виноваты почти всегда родители. Но ты был никакой не клинический случай, и ты прекрасно знал, где кончался Сандокан и начиналась школьная программа.
— Да, но из чего слагался мой внутренний мир? Из Сандоканов или из фюреров, гладящих по головкам Сынов Волчицы? Я ведь тебе говорю — я прочел свое школьное сочинение. В десять лет я действительно
— Но Ямбо, ты же сам говорил и о Николетте, и о Карле, и о наших внуках… ты любишь повторять, что дети подлые лицемеры. Помнишь, только что вот на этой неделе: пришел в гости Джанни, и Сандро провозгласил: «Обожаю, когда ты к нам приходишь, дядя Джанни». Джанни в восторге: видите, как он меня любит. А ты ему: «Джанни, все дети подлые лицемеры. Это чтобы ты давал ему жвачку». Таким лицемером был и ты. Зарабатывал оценку, писал, что требовалось учителю.
— Ты упрощаешь. Одно дело облизывать дядю Джанни, другoe бессмертную Родину. Почему же тогда ровно через год я превратился в отпетого скептика, сюжетик о разбитом стакане превратил в притчу о бессмысленности мира… Потому что именно об этом стаканный рассказ, я абсолютно уверен.
— Просто потому, что сменился преподаватель. Новый учитель приохотил вас к критичности. А предыдущий тормозил критичность. Вдобавок в одиннадцатилетнем возрасте девять месяцев — век.
Неправда. В эти девять месяцев произошло что-то важное. Я совершенно в том уверился, снова наведавшись в кабинет дедушки с кофе в руках. Я сидел, потягивая кофе, перелистывал что попало и наткнулся на стопку юмористических журнальчиков «Бертольдо».[263] Верхний номер был 1937 года, но я, конечно, прочел его значительно позднее, потому что по малости лет никак не мог бы воспринять ни иллюстрации-почеркушки, ни замысловатый юмор. Диалог на первой странице, в левой колонке (постоянное место) поразил меня и сейчас, а значит, тем более мог поразить в те времена, когда совершалось мое загадочное душевное перерождение:
Проходит Бертольдо мимо всех тех важных господ из свиты и садится прямо около Великого Герцога Фанфарона, каковой, будучи человеколюбив от природы и любитель потех, обходительным манером пошел его выспрашивать:
ГЕРЦОГ: Здравствуй, Бертольдо, что можно сказать о крестовом походе?
БЕРТОЛЬДО: Героический.
ГЕРЦОГ: Деяния?
БЕРТОЛЬДО: Отважные.
ГЕРЦОГ: Порыв?
БЕРТОЛЬДО: Единый.
ГЕРЦОГ: Солидарность?
БЕРТОЛЬДО: Безграничная.
ГЕРЦОГ: А пример?
БЕРТОЛЬДО: Заразительный.
ГЕРЦОГ: Инициатива?
БЕРТОЛЬДО: Смелая.
ГЕРЦОГ: Самопожертвование?
БЕРТОЛЬДО: Беззаветное.
ГЕРЦОГ: Подвиг?
БЕРТОЛЬДО: Светлый.
На то смеялся и Герцог, и позванные Господа из свиты, и, посмеявшись, постановили начинаться бунту чесальщиков,[264] после какового бунта Господа из свиты снова сели на свои места и повелся у Герцога с вилланом новый разговор.
ГЕРЦОГ: Что можно сказать о народе?
БЕРТОЛЬДО: Простой.
ГЕРЦОГ: О пище?
БЕРТОЛЬДО: Простая, но здоровая.
ГЕРЦОГ: Земля?
БЕРТОЛЬДО: Щедрая и плодородная.
ГЕРЦОГ: Население?
БЕРТОЛЬДО: Дружественное.