пятки.
— Ну, всякое ваше господское слово для меня как отченаш, но все-таки Паутассо, который был в Черных бригадах, прям так и стоит у меня перед глазами, ему тогда и двадцати еще не исполнилось, так вот он живехонек и построил себе дом в Корсельо, и каждый месяц тот Паутассо наезжает сюда в Солару по своим надобам, потому что в Корсельо он построил кирпичную фабрику и забогател, уж будьте преспокойны, ну так в Соларе немало наших еще помнят, с каких средств забогател тот Паутассо, на улице люди от него на другую сторону переходят. Он, может, никому сейчас уже пятки не жарит, но, побожившись, слово надо держать, и даже наш приходский священник от божбы меня уволить не может.
— А, так значит, вам дела нет, что я болел и что я еще не выздоровел, напрасно моя жена вам доверилась, что вы мне во всем поможете, а вы мне не отвечаете на вопрос, и теперь я могу разболеться еще хуже.
— Да разрази меня господь на этом самом месте, коли я желаю зла своему синьорино, чтобы он болел из-за меня, да куда же мне деваться, если я побожилась…
— Амалия, чей я внук, ну-ка скажите.
— Вашего господина покойного дедушки, понятное дело.
— Ну и вот я — дедушкин наследник, хозяин всего того, что здесь вы видите. Правильно? Правильно! И если вы не говорите, откуда в комнаты заходить, значит, вы у меня уворовываете кусок моего дома.
— Да пришиби меня громом пресвятой господь на этом самом месте, если я уворую господское добро, да слыханное ли дело, всю-то жизнь я тут горбатилась и дом этот вылизывала, как картинку!
— И вдобавок, поскольку я внук своего господина дедушки, скажу вам: что я вам сейчас говорю, считайте будто это в точности то же самое, что и дедушка сказал бы на моем месте: я вас торжественно отпускаю от обета.
Под натиском этих трех убойных доводов: мое здоровье! мои права на собственность! мое происхождение! — бедная Амалия не выдержала и сдалась. Синьорино Ямбо, видимо, значил для нее побольше, чем даже приходский священник и чернобригадовцы.
Мы поднялись на второй этаж центрального корпуса и прошли до самого конца правого коридора, где возле комнаты Ады стоял пропахший камфорой шкаф. Я помог Амалии сдвинуть шкаф, обнаружилась замурованная дверь. Отсюда был вход в капеллу, сказала Амалия, потому что в старое время, когда еще был жив тот двоюродный дед, который потом завещал все имение вашему дедушке, в доме служивали мессу, капелла, конечно, не велика, но в ней вполне доставало места и семье, и домочадцам, священник приходил по воскресеньям из деревни. Потом въехал дедушка, покойник, который, как известно каждому, был не набожен, и капеллой пользоваться не стали. Скамьи из нее вытащили и расставили по разным прочим помещениям. Я, как выяснилось, получил от деда разрешение расположить здесь свои книжные полки, перенести книги с чердака, и получилось у меня громадное собственное угодье. Чем я занимался там целые дни, бог знает, да только как прослышал об этом соларский священник, он обратился с просьбой убрать оттуда хотя бы освященные мраморы, то есть алтарь, чтобы не было поругания святынь, и дедушка отдал священнику и алтарь, и даже статую Мадонны, не говоря уж о сосудах, ковчеге и дарохранительнице.
Однажды ближе к вечеру, речь о тех месяцах, когда вокруг Солары уже орудовали партизаны, и то они захватывали бург, то Черные бригады, но вообще-то речь о январе, а в январе верх держали Черные, а партизаны тогда ушли на горы в сторону Ланг, — и кто-то заявился к деду с просьбой спрятать четырех парней, за ними охотились фашисты, а парии будто бы даже не были покамест партизанами, а только собирались вступить в отряд и хотели пробраться на гору в Лангах, где зимовали ребята из Сопротивления.
Ни нас с Адой, ни родителей не было, потому что мы уезжали на два дня к дяде, он с семьей жил эвакуированный в Монтарсоло. То есть были только дед, Мазулу, Мария и Амалия, и дед заставил женщин поклясться, что они никогда и никому слова не скажут о том, что делалось в доме, а после все-таки отправил и Марию и Амалию спать. Но Амалия притворилась, будто спать пошла, а сама выбралась и подсмотрела, что там делалось. В восемь часов привели тех парней, дедушка с Мазулу завели их в часовню, принесли им туда еду, а потом занесли на второй этаж кирпичи и раствор и потихоньку, хоть и не будучи каменщиками, замуровали двери и заставили свежую кладку вот этим как раз шкафом, который сперва стоял совсем в другой комнате. Только они доделали, пожаловали чернобригадовцы.
— Видели бы вы, что за хари. Хорошо еще, что главный, кто началовал у них, был в перчатках и приличного воспитания, обращался обходительно, поди, напели ему, что ваш дедушка тоже настоящий барин и большой землей владеет, так что они двое одинаковые получались, ну, пес же пса не жрет. Покрутились те у нас, даже на чердак забирались, временем они особо не располагали, так больше для порядку зыркали, потому им еще по всем хуторам искать было надо, думали, крестьянам у крестьян прятаться сподручнее. Ничего они не выискали, тот, в перчатках, извинился перед вашим дедушкой за посещение и сказал — да здравствует дуче, и дед с папашей, бед на свою голову чтоб не искать, ответили ему тоже — да здравствует, мол, дуче, вот и истории конец.
Сколько же просидели беглецы в замурованной капелле? Амалия не знала. Она была глуха, нема, и ведомо ей было только, что несколько дней подряд ее мать Мария готовила корзинки с хлебом, колбасой и вином, а потом готовить корзинки, сказали, боле уж не надо. К возвращению нашему с гощенья у дяди дед приготовил объяснение — что пол в часовне, как обнаружилось, проседает, и туда временно вколотили как попало скрепы, и каменщики заложили напрочь дверь, чтобы мы, дети, не вбежали и случайно не провалились вниз вместе с этим полом.
Ясно, сказал я Амалии, тайна, выходит, разъяснилась. Но как беглецы вошли туда, так они должны же были и выйти, а Мазулу с дедушкой должны же были через какой-то лаз приносить им провиант.
— Клянусь, о лазе знать не знаю. Что делал мой покойный господин ваш синьор дедушка, то было чистое золото. Замуровал? Замуровал. Часовни этой для меня с тех пор вроде как и нет. Вот не приди вам в голову допытываться, я б вкорень не вспомнила. А может, через окно подымали на веревке, и через окно вышли после всего все четверо ночью… Могло же так быть?
— Не могло, Амалия, потому что окно бы осталось открыто, а окна все заперты изнутри.[268]
— Вот и всегда я говорила, что синьорино Ямбо у нас всех умнее… Тогда через какой же ход их вывели мой бедный родитель и ваш покойный синьор дедушка?
— Вот-вот,
— Чего?
Наконец Амалия, через сорок пять лет после событий, догадалась поставить вопрос. Решать же его предстояло мне. Я лазил по дому в поисках прохода, решетки, дверцы, дыры из какой-нибудь комнаты, из коридоров центрального крыла, перешерстил первый этаж, перешерстил второй этаж, я был совершенный чернобригадовец — простукивал и свои комнаты, и Амалиины. Результата получено не было.
Даже не будучи Шерлоком Холмсом, я пришел к единственному логичному выводу: часовня имеет тайный выход на чердак. Куда — непостижимо. Для кого непостижимо? Для чернобригадовцев. Но не для Ямбо же! Вообразить только, мы возвращаемся из поездки к дяде, дедушка информирует нас, что о капелле лучше всего забыть, а между тем там мои вещи. Там же все книги мои любимые! Непревзойденный исследователь чердаков не может не найти таинственного лаза. Конечно, я продолжал наведываться в капеллу, и даже с большим, нежели прежде, удовольствием, потому что она стала настоящим таилищем, стоило укрыться в замурованную палату — и никто и никогда бы не нашел меня.
Дело было за малым — поднимись на чердак и изучи правое крыло. Перед тем отгрохотала гроза, было не жарко, под крышей вполне можно было находиться. Работа выполнялась в щадящих условиях. Предстояло обследовать, передвигая вещи, все стены и все, что было придвинуто к стенам. В правом крыле складировались не коллекции, а старый хлам: неприкаянные двери, смененные балки, мотки ржавой проволоки, пыльные трюмо, скатанные в трубки и едва удерживаемые шпагатом старые матрацы, клеенки, лари, сгрызенные древоточцем сундуки и всякое барахло, сваленное кучами. Мне рухали бревна на голову, меня царапали ржавые крючья, тайной же дверцы не было нигде.