…Она не сразу узнала худое, залитое дождем, приникшее к окну лицо Эльдара. Съежилась, закричала и не услышала своего голоса, и от этого стало страшно.
«Ты мертвый, мертвый! Ты пропал без вести! Зачем ты пришел? Мне страшно… Что я тебе плохого сделала?»
«Ты убила надежду. И во мне, и в Кериме, и в… Знаешь, как там, в окопах под Керчью, было плохо без тебя. Знать, что ты ушла…»
«Я не виновата. Если бы жив был мой отец… Нам было так тяжело».
Он усмехнулся, на тонкой мальчишечьей шее качнулся ремешок от каски.
«Миллионы остались без отцов. Голодали… А ты взяла и умерла».
«Я не умерла! Я живая!» — крикнула Гаранфил, зарылась в одеяло, но он все равно стоял перед глазами и дождь стекал по его впалым щекам грязными струйками.
«Умерла ты, — сказал тихо. — Ушла к старому уроду и умерла».
«У него было много хлеба. Белого хлеба. Я все время хотела есть».
«Один раз мы не ели четыре дня. Отсиживались в расщелине. Потом я поймал чайку. Мясо ее было горьким и вонючим. Нас долго рвало. Но пленных мы отбили. А ты…»
«У меня дети, хороший муж. Мой очаг не потухнет».
«Открой глаза. У твоего очага кривой дым».
«Оставь меня в покое! Что ты хочешь? Уходи!»
Лицо в окне потускнело, сломалось, струи дождя смыли ночное видение.
Гаранфил проснулась от сильного сердцебиения, откинула одеяло, подошла к окну. Дождь почти перестал, редкие капли тяжело шлепали по лужам, в промытое стекло тихонько скреблась ветка. Босая прошла в соседнюю комнату, где спали дети, постояла на пороге, вытерла воротом рубашки мокрое от слез лицо и вернулась в спальню, где тяжело, взахлеб храпел Магеррам.
Утром, вопреки обычному, Гаранфил встала позже всех. Магеррама уже не было, мать, проводив старших в школу, кормила на кухне малышей.
— Уж не заболела ли ты? — спросила она Гаранфил, когда та, накинув халат, присела на стул. — На тебе лица нет. — Бильгеис с беспокойством оглядела дочь. — Давай поешь. Вот тендир-чурек, совсем горячий еще. Каймак купила я. Молоко только что принесли, может, попьешь, а? Слушай, что случилось?
— Мама… — Гаранфил зябко подтянула повыше ворот халата. — Мама, как погиб Эльдар? Ну, тот… С нашей улицы?
Бильгеис долго вытирала руки о передник.
— Что тебе сказать… В Крыму он воевал. Почти все товарищи погибли. А он вырвался из окружения. К партизанам ушел. Когда фашисты увозили в плен нашу молодежь — они напали на эшелон, спасли. Что ты вспомнила? Я же тебе рассказывала? Два года назад товарищ к Диляре приезжал… Ну, который воевал с Эльдаром. И как убили рассказал. И как он хоронил его…
Забыла ты, что ли? Диляра так плакала, так плакала. Недавно ездила на могилу сына. А товарищ этот, из Душанбе он, тогда, в первый раз когда приехал, двери ей починил, дай бог ему здоровья… Стены побелил. У Диляры же одни дочери остались. И вот теперь этот… из Душанбе, как сын ей. Бильгеис всплеснула руками. — И это я тебе говорила. Совсем недавно говорила. Иди, иди, полежи.
«Вот, значит, откуда сон, навеявший разговор с давно умершим человеком…»
Она выпила стакан молока и ушла в спальню. Лежа в постели, полистала книгу, взяла было газету — не читалось, не спалось. Понимала — глупо спорить с видением, с образом, возникшим из дождя и тени от веток, но растревоженный мозг продолжал лихорадочно перебирать прожитые годы — такие одинаково- гладкие, сытые, небогатые событиями.
Все-таки зря она растеряла подруг. В последний раз около школы встретила двух одноклассниц, ради приличия пригласила зайти, а те и обрадовались, увязались с ней. Такой же беспечной хохотушкой осталась Нара — она окончила техникум, медсестрой работает. А Севиль успела разойтись с мужем, воспитательница в детском саду. Ну, поболтали, посмеялись, чаю попили. «Девочки», которым было уже под тридцать, с восторгом прошлись по квартире, даже в шифоньер заглянули, — это все Наргиз, она всегда была бесцеремонной.
— Какая ты счастливая, Гаранфил! Да ляжет правая твоя рука на наши головы. Дом, дети, хозяйство…
— Сразу видно, муж — настоящий мужчина! Нам бы такого, — сказала Севиль.
— Что ты, — рассмеялась Наргиз, — один был, и тот красавице Гаранфил достался.
Они вспоминали школу, болтали, шутили, совсем как в прежние времена.
— Ничего, девочки, — Гаранфил тоном старшей успокаивала подруг. Наберитесь терпения. И в один прекрасный день явится тот единственный, молодой, красивый…
— Красивый, — фыркнула Наргиз, — с пустым карманом. Нет, милая, молодой, красивый — это уже было. Все, кажется, было уже. Толку не было.
— Да, да, — кивнула Севиль. — Пусть бы лучше как твой Магеррам. Красотой не пообедаешь. А жизнь коротка. — Она прислушалась к бою массивных часов. — Кстати, а где он? Ай, засиделись мы у тебя!
Когда подруги ушли, Гаранфил с облегчением вздохнула, подумала, хорошо, что задержался Магеррам на работе. У этой Наргиз глаза так и стреляют по сторонам. Правда, за все эти годы Магеррам даже не посмотрел в сторону другой женщины. Но чем черт не шутит.
Это была, пожалуй, ее последняя встреча с бывшими одноклассницами, Гаранфил тогда ждала четвертого ребенка.
Нет, нет. Зря растревожил ее этот странный сон. Живая она, счастливая. Дети растут здоровыми, шустрыми. Магеррам по-прежнему балует подарками. В последнее время она пристрастилась к чтению; увлечется книгой, то чай свежий забудет заварить, то посуду ей мыть неохота. Мать ворчала, а Магеррам посмеивался. Иногда он брал в руки книгу, с любопытством, шевеля губами, прочитывал заголовок:
— «Ки-зи-ловый мост», Иль-яс Э-фен-ди-ев. А-а… Эфендиев. Солидный писатель. Про строительство, наверное, да?
— Про любовь, — сказала Гаранфил. — Рассказать?
Он любил слушать ее пересказы; она так увлекалась, так живо проигрывала сцены, диалоги, радости и страдания героев, что Магеррам говорил:
— Слушай, боюсь, кто-нибудь узнает, в театр тебя артисткой заберут! Как это ты все запоминаешь, что он сказал, что она? Расскажи, расскажи, прошу тебя.
Он поудобнее усаживался в глубокое мягкое кресло и, прихлебывая чай, делал вид, что слушает.
Смысла слов он почти не улавливал, просто смотрел, как горячится Гаранфил, — глаза делаются блестящими, как умытые дождем каштаны, тонкие, розоватые ноздри трепещут, как лепестки цветущей айвы, красивые белые пальцы теребят по-домашнему выпущенную из-под платка косу.
Правда, сначала он боялся всех этих стихов, романов, что каждый раз притаскивала она из родного дома, он-то знал коварное свойство книг, человек, который много читает, много думает. А зачем его Гаранфил много думать? Мало ли до чего она может додуматься? Хотя с другой стороны разные книги бывают. «Королева Марго», например, хорошая книга. Когда Гаранфил читала ее — а читала она ее не раз, — делалась беззащитной какой-то, все вздыхает: «Какое ужасное было время, ужасные люди» — и жмется к Магерраму в постели. Такой он любил ее — расслабленной, томной и, как он подозревал, немного королевой Марго в душе.
И потом, пусть лучше женщина свободный час потратит на книгу, чем по соседям ходить. Нет, у Гаранфил такой плохой привычки не было, молодец Бильгеис, в строгости дочку воспитала… Он и сам с первых дней ей внушал, как завистливы и коварны люди и что «дом, разрушенный соседом, сам бог не сможет восстановить».
«На нашей улице таких людей не было», — обиженно возразила ему как-то Гаранфил.
Магеррам тогда посмеялся над ней. «На вашей улице некому было завидовать».
Господи, как она красива! Двадцать восемь лет скоро, а все как девочка. Что она там рассказывает? Наверно, очень интересное что-нибудь, вроде «Королевы Марго» или «Лейли и Меджнун»…
— Ты меня слушаешь, Магеррам?
— Да, да, душа моя.