работать надо.
И Фаддей опять погрузился в раздумья над чертежом, на этот раз, видимо, уже совсем глубокие. В пыльном конструкторском кабинете воцарилась почти полная тишина, только со стороны улицы Восстания доносились возбужденные возгласы толпы. Максим постоял еще с минуту, переваривая новость, затем медленно свернул пропуск, сунул его в карман портов и пошел прочь из этого храма военно-научной мысли.
Он был раздавлен и твердо решил уклониться от “призыва”. Во-первых, у него нет никакого таланта к военной технике, а во-вторых, бросить сестру в такое время – просто свинство. Да разве убедишь в этом хозяина? Значит, придется у кого-то прятаться, пока эта возня с курсами не утихнет.
“Постой-ка! – подумал вдруг Максим. – Никто не мешает мне как бы передать бумагу Ефремовым родичам. А коли уж он не пришел к заставе, то это его беда… Прости меня, друг, за такие думы! И не придется бросать работу”.
Он повеселел и под гомон толпы свернул на Дворцовую. Тут уже царило подлинное столпотворение: мамаши лавировали со своими колясками, дети сновали чуть ли между ног у рослых прохожих, цепляя их штанины и юбки всякими липкими сластями, а поодаль, направляясь со стороны муниципии, навстречу Максиму двигался… оркестр! Максим едва не задохнулся от восторга и самого черного ужаса, настолько редко он оказывался так близко к музыкантам – в общем-то, лишь один раз. Он перебежал на противоположную сторону Дворцовой и пристроился на возвышении у тротуара, пока там еще оставалось свободное место. Попасть в первый ряд удалось ему лет шесть назад, на день рождения Короля, когда Максим был достаточно вертким, чтобы проскальзывать между потными телами сограждан. Это был первый год без мамы, а та никогда не пускала детей на улицу, по которой в это время вышагивал муниципальный оркестр, заставляя их смотреть и слушать издалека. Максим запомнил этот случай еще и потому, что тогда с ним увязалась София.
Она скулила позади, цеплялась за полу его рубахи и поминутно спрашивала: “Идут? Идут уже?” – “Да слышно же будет!” – сердито отвечал Максим и пытался стряхнуть ее цепкую ручонку, но тщетно – она ухватилась за него как за корягу в бурной реке. Да так оно по сути и было. Главным оружием Соньки всегда были язык и ногти, толкаться она не умела.
Они почти выпали на открытое пространство посреди солнечной, жаркой Дворцовой, разом словно окунувшись в поток почти свежего, подвижного воздуха.
– Расступись! – раздалось совсем рядом, и толпа отхлынула назад, оттесняя напирающих сограждан. Максим рванулся между столбами чужих ног, давя чьи-то пыльные туфли, и дернул за собой Соньку – она сопротивлялась, открыв в возбуждении рот. – Расступись!
Уши наполнились близким, гармоничным пением сверкающих труб, оно взлетело в белесое небо так, словно музыканты разом приложились к мундштукам и звонкоголосым ударным инструментам. Музыка подавила все – и короткие выкрики гвардейцев, что умело оттесняли толпу с пути оркестра, и вопли тех, кому не повезло. Трубы пели самую торжественную песню из всего репертуара – гимн Королевства Селавик, тягучую и тревожную мелодию, пересыпанную трелями гобоев. В ней смешались и гнев на врагов Королевства, и мощь Закона, объявшего бумажными крыльями Уложений всю страну, и красота дремучих, словно волосы пилигрима, необозримых, словно вечный океан, лесов Селавика, лишь сотню миль не дотянувших до Ориена.
Заслушавшись, Максим в самый последний момент заметил тени гвардейцев, упавшие на мостовую – к счастью, был полдень, и процессия двигалась с юга, со стороны муниципии.
– Стой! – вскрикнул он и вцепился в подол Софииного платья. Она выпала из ряда и повизгивала от восторга, и блики от сияющих труб заиграли на ее ошалелой физиономии.
– Дорогу! – Ближайший гвардеец взмахнул штыком, собираясь отбросить Соньку с пути, но Максим обеими руками дернул ее, ослепшую от ликования, на себя, увлекая в тесный клочок пространства между женских ног и чьими-то пыльными штанами. Штык, черной молнией метнувшийся к неловкой девчонке, вспорол воздух, прямо над головой Максима что-то с мокрым всхлипом лопнуло, и горячие брызги упали на его макушку, опаляя кожу.
– Пусти, – зашипела Сонька, вырываясь словно угорь из садка, но Максим держал ее крепко, хотя она и пыталась его поцарапать: лицо сестры исказилось от ярости. Ей просто негде было развернуться. – У меня талер выпал!
Она наконец выскользнула из его захвата и принялась шарить пальцами между камнями мостовой, вполголоса ругаясь. Мощь гимна между тем достигла апогея – ряды сосредоточенных музыкантов уже шествовали мимо ребят. Максиму же было не до них – сверху на него навалилось страшная, непереносимая тяжесть, влажная, потная и безвольная. Он рванулся к сестре, чтобы присесть рядом с ней: последние трубачи миновали их место, и гул инструментов разом сталь ниже, глуше, будто отгороженный стенами домов.
Раздосадованный неожиданной помехой, мальчик столкнул наконец с себя нечто, и на дорогу с мертвым шорохом, стукнувшись затылком о брусчатку, упала девушка, рядом с которой и засели ребята. Ее живот был распорот ударом штыка – пострадали и нижние ребра, торча из кожи неровными щепками. Платье успело пропитаться кровью, и та не останавливалась, бежала густой, смешанной с желчью струйкой, увлажняя горячие камни. Однако София ничего не видела, остервенело ощупывая дорогу. Наконец она радостно вскрикнула и махнула перед носом брата монетой – та была вымазана в буром, липком.
– Оботри хотя бы, – прошипел он.
Максим взглянул вслед оркестру, но интересовали его не фрачные спины трубачей и барабанщиков. За шествием оставалась кровавая полоса мертвых и смертельно раненых горожан, которых прочие, уцелевшие слушатели брезгливо или равнодушно выпихивали на дорогу.
В десятке саженей за процессией двигалась моторная повозка, несмотря на весь производимый ею треск не способная заглушить толпу и валторны. Народ приветствовал служителей Смерти почти так же бурно, как и музыкантов – отчего бы не покричать, если запал не иссяк. Тем более, служители всего лишь собирали трупы в кузов, порой перебрасывая их в жерло передвижной печи. Некоторые из их “клиентов” громко или невнятно, из последних сил призывали Смерть. Уж им-то внимание сограждан к их последним минутам особенно приятно и помогает бестрепетно расстаться с жизнью.
– Ты могла бы оказаться на ее месте, – недовольно проговорил Максим и показал Соньке на тело девушки.
– А, не ври, – отмахнулась девочка. – Ты специально меня дернул, чтобы я ничего не увидела. А я все равно увидела! – Она показала язык. – Пойду куплю себе леденец или коврижку. Ведь у меня есть талер.
– Интересно узнать, кто тебе его дал? – осведомился мальчик. – Украла, поди, из семейной копилки?
Она скорчила рожицу и бросилась поперек улицы, в сторону кондитерской лавки, витрина которой отблескивала на Солнце, маня нарисованными сластями. Проскочив буквально перед самым капотом похоронного мобиля, она погрозила вознице и затесалась в толпу на противоположной стороне улицы. Впрочем, народ уже расходился, таял словно лед в жаркий весенний полдень, растекаясь по тавернам и лавкам.
Двое людей в серых балахонах склонились над трупом, и один из них вежливо отодвинул застывшего Максима локтем.
– Не мешай, мальчик, – скрипуче, будто голос принадлежал несмазанному механизму, сказал он. И вид у него был весь какой-то неживой, словно слепили его из оплывшего воска, начинив жгутами-венами и пустив по ним черную, затхлую кровь. Максим отшатнулся, наступив кому-то на ногу, и услышал беззлобную брань. Служитель Смерти коротко взглянул в глаза мальчику, словно опалив зимним холодом, и тот едва не крикнул: “Я живой! Меня нельзя в печь!” Но слова будто вмерзли в глотку.
Только через несколько минут он пришел в себя: катафалк давно уехал, а толпа почти рассосалась. Максим плотоядно огляделся – такие шумные праздники идеально годятся для краж. Главное, чтобы тебя не заметили в момент преступления, а там уж не поймают. А если даже и заметят, можно с невинной физиономией протянуть кошелек владельцу и сказать – обронили, мол, сударь.
И все же это было детской игрой – завлекательной, волнующей, необычной, и только. Никаких реальных преступлений Максим не совершал, просто ему нравилось представлять себе, как он окидывает острым