умирающего какою-то затяжною болезнью богатого старика. Его сдали на руки Бельской. Она более года ухаживала за ним, дни и ночи, дни и ночи. Ни одного слова упрека, ни одной жалобы, ни малейшего ропота не срывалось с ее губ у постели этого тяжело больного, капризничавшего, как ребенок, требовавшего ее неустанного присутствия при нем. Он умер, а после его смерти узнали, что все свое крупное состояние этот одинокий старик оставил своей сиделке. И что? Она широко воспользовалась богатством, внезапно, точно с неба, упавшим на ее голову. Она раздала его в один месяц нуждающимся беднякам, оставив себе несколько сот рублей для безбедного существования в продолжение года. А в этот год. Нюта, родная моя, она села за книжку, как девочка-малолетка, пригласила учительницу и под ее руководством прошла курс начальной городской школы. Потом поступила в нашу общину сиделкой, непрестанно учась, занимаясь в свободные дни. Ей предложили в скором времени поступить в ряды испытуемых, затем курсисток. Наконец, ее посвятили, и простая приволжская крестьянка стала сестрой. Что было потом — ты уже слышала здесь, в общине, конечно. Где только вспыхивала эпидемия, где разражалась какая-либо жестокая болезнь, сестра Ольга неслась туда, ангелом кротости и милосердия являлась она там, где стонали, терзались страдали люди. Забывая себя, не покладая рук, работала она для страдающих ближних. Я встретилась с нею на войне. Ах, Нюта! Не хватает слов описать тебе то светлое, чарующее впечатление, которое она произвела на меня. Ты видела ее глаза? В них какая-то неземная сила. А ее улыбка!.. Я видела ее у операционного стола, у постели умирающего, на поле сражения, когда, во главе санитарного своего отряда, она подбирала раненых под градом шрапнелей и бомб. Знаешь ли, она первая пристыдила меня, когда я искала смерти. «Стыдись своего желанья, — говорила она, — с окончанием войны не окончится возможность труда и работы на пользу людям. Есть другой путь, ступай к нам…» и привела меня сюда с собой, за эту ограду, в эту обитель труда и мира, где я в усиленном труде забываю горе потери дорогих сердцу. Вот она какая, наша Бельская, наша святая сестра.
Юматова кончила. Рука ее, лежавшая на плече Нюты, тихо, дрогнула, по белевшемуся в полумраке лицу скользила неясная улыбка. И все трое замолчали снова, думая об одном и том же, о светлом облике сильной, мощной и самоотверженной девушки, сумевшей найти полную радость в совершаемом ею подвиге на земле…
— Слушайте, слушайте! Ах, Боже мой! Как это красиво!..
И, затихшая была, Розочка стиснула изо всех сил руки своих соседок по скамейке.
— Вы слышите? Это ведь ария из «Демона»! Какая прелесть!
В дальнем углу сада вспыхнул огонек. Кто-то сидел на скамье за кустами.
И мощный, мягкий бархатный баритон разливался, будя тишину молодой осенней ночи.
Голос пел арию Демона, и красивая волна звуков неслась за ограду.
— Боже мой, Боже мой! — повторяла восхищенная Розочка.
Голос невидимого певца креп с каждой минутой, царствуя над этой ночью, над позлащенной листвою августовской природы, над блестящими огнями звезд на далеких бархатных небесах.
звучал голос из чащи, наполняя неясной, сладкой радостью сердца трех слушательниц, притихших на скамье.
— Это Ярменко! Ах, как хорошо, божественно! Эта ночь, эти золотые звезды, тишина и один этот голос, красивый! О, пойте же, пойте еще и еще, милый, милый семинарист, — шептала, как в забытье, Розочка, запрокидывая головку и вперив в небо восторгом светившиеся глаза.
— Кто знает, может быть, мы все умрем скоро, через неделю! Придет «она», ужасная, роковая старуха-смерть и убьет нас всех. Но сегодня, сегодня праздник золотых звезд, этой теплой, царственной ночи и твоих песен, милый семинарист.
Но голос оборвался сразу, точно кто-то вспугнул невидимого певца.
— Сестры, вы здесь? К Ольге Павловне, скорее. Она ждет, и все уж собрались в столовой. Сейчас будут выборы и назначения в холерный барак. Сегодня первые тридцать заболеваний, — разорвал тишину внезапно громкий бас Кононовой.
И очарование грезы, рожденное песнью, ночью, полной красоты и звезд, заменилось кошмаром ужасного, надвигающегося призрака несчастия.
В столовой были уже собраны все сестры, имевшиеся налицо в стенах общежития. Среди них мелькали темные сюртуки докторов, военная тужурка доктора Аврельского еле виднелась в густой толпе сестер, что-то усиленно кричавших, что-то доказывавших старшему врачу.
Другие наседали на Козлова, шумя, волнуясь, не слушая на этот раз призывов к спокойствию со стороны Ольги Павловны и Марии Викторовны, выбившихся из сил в неустанном старании призвать к порядку расшумевшуюся паству.
— Меня, Валентин Петрович, меня! — звучало настойчиво в одной группе.
— Нет, меня! Вы же обещали, в первую же эпидемию обещали! — прерываясь, напоминал чей-то молодой голос.
— Доктор Аврельский, Александр Александрович, ради Бога, зачислите меня — Двоепольскую! Я умру, Александр Александрович, если вы меня не назначите… Умру…
— Тогда и меня, и меня, пожалуйста, доктор Козлов. Миленький, хороший, добрый…
— Постойте! Дайте сообразить, сестрицы… Эх, вы, суета какая. Ей Богу же, сосредоточиться нет возможности никакой… Вас всех имеется налицо целая сотня, а надо шестерых сестер, всего только шесть… Поймите!
— Голубчик, миленький, меня, меня!!!
Молодежь из себя выходила, позабыв в эту минуту все, кроме своего. безумно-острого стихийного желания попасть на эпидемию, в холерный барак.
Пожилые, заразившиеся энтузиазмом молодых, застенчиво вначале предлагали было свои услуги, а потом, разойдясь, тоже все более и более настойчиво упрашивали докторов.
— Нет, это из рук вон, что такое! Шут знает… Толкучка какая-то, рынок… Я так не могу-с, — неожиданно вышел из себя Аврельский, и его желчное лицо, по которому бежали крупные градины пота, багрово покраснело от негодования. — Я так не могу-с… Да что же это такое! Вон Розанова, в великом усердии своем, мне пуговицу, извините за выражение, на сюртуке оторвала. Чем пуговица провинилась, что ей, сестре Розановой, желательно попасть в холерный барак, скажите вы мне на милость?
Но никто не мог сказать «на милость» в эту минуту доктору Аврельскому ничего, кроме того, что всей этой сотне самоотверженных женщин и девушек, ничуть не думая об опасности, хотелось попасть во что бы то ни стало в заразный барак и отдать себя целиком уходу за холерными, все свои силы, здоровье и самую жизнь.
Розочка, красная, как, пион, с дико вытаращенными глазами, вертевшая в забывчивости, в пылу просьбы, серебряную пуговицу докторской форменной тужурки, теперь смотрела на оторванную пуговицу дикими глазами и, стараясь перекричать всех и все, охрипшим голосом твердила:
— Меня, меня, голубчик, родненький, миленький Александр Александрович, меня, меня зачислите… Мне бы ужасно хотелось поработать в холерном бараке… Непременно меня зачислите…
— Ну, вот! Не угодно ли? Ну, не одержимая ли это, скажите мне, тьфу! — окончательно вышел из себя доктор Аврельский.
Над шумевшей, волнующейся толпой сначала робко и несмело, потом громче и слышней прозвучал нежный, но сильный голос:
— Сестры! Сестры, успокойтесь! Надо же решить, наконец! Тише, сестры! Я должна сделать вам одно предложение от имени Ольги Павловны. Тише, сестры! Прошу слова! — и Бельская замахала носовым платком над головою.
— Тише, тише! Слушайте! Сестра Бельская говорить хочет, сестра Бельская! — послышались призывающие к порядку голоса.