обруч, увенчанный бычьими рогами. Тело же в длинном одеянии – черной языческой тунике – оставалось загадкой.
Я любовался моим творением. Это я ее создал, а значит, имел на нее все права. Я поднял руку и дотронулся до ангельского лица. Оно не выражало ни отвращения, ни жалости – одну лишь всепоглощающую доброту. Изогнутые острые рога усиливали его сияние.
Я приказал – поскольку был ее создателем:
– А теперь прочтите мне стихи Бодлера:
Она улыбнулась. Мои пальцы касались ее царственной белоснежной кожи. Она была моя. Душа пела заповеди блаженства.
И тут кто-то крикнул:
– Этель!
Это был не мой голос.
– Этель!
Фея оказалась не моя.
Ассистент режиссера звал ее гримироваться. Этель играла в фильме главную женскую роль.
Она приподняла меня с неожиданной силой:
– Идемте со мной. Гримерша хоть немного приведет вас в порядок.
На заплетающихся ногах я доковылял до павильона, опираясь на плечо моего ангела-хранителя.
– Он тоже снимается? – спросила гримерша.
– Нет. С ним обошлись по-свински во время кастинга. Он попытался дать отпор, и Жерар разбил ему лицо. Взгляни-ка на висок.
Я сел перед зеркалом и обнаружил, что край лба весь в крови; странно, но так я выглядел менее уродливым – вернее сказать, рана несколько отвлекала от моего уродства. Я сам себе понравился и порадовался, что красавица увидела меня именно таким.
Гримерша принесла чистый спирт.
– Потерпите, сейчас я продезинфицирую. Будет больно.
Я завопил от боли и увидел, как Этель стиснула зубы, сопереживая моему страданию. От этого меня бросило в жар.
Кровь была смыта, обозначилась рана: отчетливая, глубокая, как жаберная щель, она шла от левой брови к волосам.
– Мне только этого не хватало, – усмехнулся я.
– Надеюсь, вы подадите жалобу, – возмущенно сказала актриса.
– С какой стати? Если бы не этот Жерар, я не встретил бы вас.
Она как будто не заметила этого признания.
– Если вы не дадите отпор этим людям, они так и будут думать, что им все дозволено. Маргарита, ты не наклеишь ему пластырь?
– Heт, пусть рана дышит, так лучше. Я смажу меркурохромом. Извините, месье, будет не очень красиво.
Святые женщины! Они говорили со мной так, будто эта красная полоса могла сделать мое лицо безобразнее, чем оно было. Я благословил ослепивший их гнев.
На меркурохром Маргарита не поскупилась. Я пробормотал строку из Нерваля: «Поцелуй королевы на челе моем рдеет…» И, вспомнив вдруг, что последнее слово этого сонета – «фея», прикусил язык, охваченный глупым страхом: я боялся выдать мою тайну.
Я освободил гримерное кресло, и в него села Этель. Я пожалел, что не мог своим вечно холодным телом согреть ей сиденье: сам я испытываю почти эротическое ощущение, садясь в метро на место, с которого только что встала женщина, когда оно еще теплое от ее ягодиц.
Я сделал вид, будто шок у меня не прошел.
– Вы не позволите мне еще немножко посидеть? – спросил я слабым голосом и опустился на стул.
– Ну конечно, – ласково ответила Этель.
– Зовите меня Эпифаном.
Не знаю, расслышала ли она. Я погрузился в созерцание священнодействия. Грим был любовным слиянием двух женщин. С бесконечным доверием Этель словно приносила в дар свое дивное лицо. Та склонялась к ней с какой-то торжественностью, сознавая всю значимость дара. Она трепетно колдовала над ним, ласкала и лелеяла на тысячу ладов, всякий раз все нежнее и нежнее.
Апогей наступил, когда художница сказала своему произведению:
– Закрой глаза.
Она, стало быть, хотела, чтобы та отдалась с закрытыми глазами. Актриса повиновалась, и я увидел, какие у нее дивные веки. На двух девственно-чистых овалах художница начертала абстрактные символы – а может быть, то были некие эзотерические письмена.
«Поистине грим – таинство», – подумал я в восхищении.