каждом доме и лишь теперь вырвавшимися на свободу, дабы нас смущать.
Мы нашли кафе, где подавали вино, привезенное последним конвоем — редкий сорт! Вино и несчастный цыпленок — было слышно, как владелец режет его в соседней комнате. Мы сидели, пили вино, смотрели на Гавань. Птицы направлялись в Средиземное море. Барометр поднимается. Возможно, у них было особое чувство и на немцев. Растрепанные ветром волосы Елены падали ей на глаза. Впервые в том году мы смогли поговорить. До тридцать девятого я дал ей пару уроков разговорного английского. Сегодня она захотела продолжить: кто знает, сказала она, когда представится другой такой случай? Серьезный ребенок. Как я ее любил!
Вскоре после полудня владелец вышел, чтобы посидеть с нами; одна рука еще была липкой от крови, и к ней пристало несколько перышек. 'Я польщена знакомством с вами, сэр', — по-английски приветствовала его Елена. Она сияла. Старик загоготал.
— Англичане, — сказал он, — да, я понял это в тот самый момент, когда вас увидел. Английские туристы. — Это стало нашей общей шуткой. Пока она прикасалась ко мне под столом — несчастная Елена, — владелец продолжал свои глупые рассуждения об англичанах. Ветер из Гавани приносил прохладу, а море, которое я почему-то помнил лишь желто-зеленым или коричневым, теперь было синим — карнавально- синим, с белыми барашками. Веселая Гавань.
Из-за угла выбежало полдюжины ребятишек: мальчики в майках, с загорелыми руками, позади — две маленькие девочки в длинных сорочках, но нашей среди них не было. Не взглянув на нас, они пронеслись мимо и сбежали по склону холма в направлении Гавани. Откуда-то появилась туча — твердый на вид комок, будто вкопанный, торчал на пути солнца. Мы с Еленой наконец встали и пошли по улице. Скоро из аллеи в двадцати ярдах впереди выбежала еще одна ватага ребятишек — срезав угол, они пробежали в нашем направлении и один за другим исчезли в подвале того, что некогда было домом. Солнечный свет доходил до нас изрезанный стенами, рамами, стропилами — скелетами. Наша улица была испещрена тысячами ямок, как гавань под безудержным полуденным солнцем. Мы вяло спотыкались, то и дело опираясь друг на друга, чтобы не упасть.
Первая половина дня — морю, вторая — городу. Бедный разрушенный город. Спускающийся к Марсамускетто; каменные остовы — без крыш, стен и окон — не могли спрятаться от солнца, отбрасывавшего все тени вверх по склону холма и в море. Казалось, дети преследуют нас по пятам, идя на звук шагов. Мы слышали их за развалинами — или лишь шуршание босых ног и ветерка в проходах. И они все время звали кого-то с соседней улицы. Ветер из Гавани мешал разобрать имя. Солнце медленно сползало по склону холма, приближаясь к преградившей ему путь туче.
Фаусто, кричали они? Елена? Была ли наша девочка среди них, или где-нибудь в другом месте выслеживала чьи-то шаги самостоятельно? Мы же прокладывали свои собственные по сетке улиц, бесцельно, в ритме фуги — фуги любви или памяти, или некого абстрактного чувства, которое всегда приходит постфактум, и которое в тот день не имело ничего общего со свойствами света или давлением на мою руку пяти пальцев, будивших во мне пять чувств и не только их…
'Печален' — глупое слово. Свет не печален, или не должен быть таким. Боясь даже оглянуться назад, на свои тени — как бы они не оторвались от нас и не скользнули в канаву или одну из трещин в земле, — мы прочесывали Валетту до вечера, словно искали что-то.
Пока, наконец, не набрели на маленький парк в самом сердце города. В одном конце скрипел на ветру оркестровый павильон, его крыша каким-то чудом держалась на нескольких уцелевших столбах. Вся конструкция прогнулась, и птицы покинули гнезда, прилепившиеся вдоль карниза, кроме одной, которая торчала из гнезда, глядя в сторону Бог знает на что, и не испугалась при нашем приближении. Она походила на чучело.
Именно там мы очнулись, там дети стали брать нас в кольцо. Неужели эти кошки-мышки продолжались весь день? Унеслась ли вся остававшаяся музыка вместе с живыми птицами или начался только сейчас пригрезившийся нам вальс? Мы стояли среди опилок и щепок невезучего дерева. Кусты азалии ждали нас напротив павильона, но ветер дул не в ту сторону — из будущего — унося весь запах назад, в прошлое. Сверху над нами нависали высокие пальмы, с притворной заботливостью отбрасывая саблевидные тени.
Холодно. А потом солнце встретилось со своей тучей, и другие тучи, которых мы не заметили, казалось, со всех сторон ринулись в атаку на тучу солнечную. Будто ветер сегодня дул сразу со всех тридцати двух румбов розы ветров, чтобы сплестись в центре в гигантский смерч и вознести огненный шар вверх, как приношение, осветить подпорки Небес. Саблевидные тени исчезли; и свет, и тень слились в великолепный ядовито-зеленый. Огненый шар продолжал ползти вниз по склону холма. Листья деревьев в парке начали тереться друг о друга, как ноги саранчи. Почти музыка.
Ее охватила дрожь, на какое-то мгновение она прижалась ко мне, потом внезапно опустилась на грязную траву. Я сел рядом. Мы, должно быть, смотрелись странной парой: головы втянуты в плечи из-за ветра, лица безмолвно обращены к павильону, словно в ожидании музыки. Боковым зрением мы видели среди деревьев детей. Белые вспышки, которые могли быть лицами или лишь тыльными сторонами листьев, свидетельствовали о приближении шторма. Небо затягивалось тучами, зеленый свет сгущался, все глубже и безнадежнее погружая остров Мальту и остров Фаусто и Елены в свои холодящие кровь ночные кошмары.
О Боже, внось предстояло пройти через ту же самую глупость — внезапное падение барометра, вероломство снов, посылавших нежданные ударные группы через границу, которой полагалось оставаться нерушимой, ужас перед незнакомой ступенькой лестницы в темноте, там, где, как нам казалось, была улица. В тот день мы действительно меряли улицы ностальгическими шагами. Куда они завели нас?
В парк, который нам никогда не найти снова.
Казалось, нам нечем наполнить свои полости — только Валеттой. Камнем и металлом не насытишься. Мы сидели с голодными глазами, прислушиваясь к нервным листьям. Чем можно было прокормиться? Только друг другом.
— Мне холодно. — По-мальтийски, и она не придвинулась ближе. Больше об английском сегодня не могло быть и речи. Я хотел спросить: 'Елена, чего мы ждем — чтобы испортилась погода, чтобы деревья или мертвые здания заговорили с нами?' Я спросил: 'Что случилось?' Она покачала головой. Ее взгляд блуждал между землей и скрипящим павильоном.
Чем дольше изучал я ее лицо — темные развивающиеся волосы, бездонные глаза, веснушки, сливавшиеся с вездесущим зеленым, — тем больше волновался. Я хотел возмутиться, но возмущаться было не перед кем. Возможно, мне хотелось плакать, но соленую Гавань мы оставили чайкам и рыбацким лодкам; мы не постигли ее так, как постигли город.
Посетили ли ее те же воспоминания об азалиях или хоть слабое ощущение того, что город был пародией, несбыточной надеждой? Было ли у нас хоть что-то общее? Чем глубже мы погружались в сумерки, тем меньше я понимал. Я действительно, — возражал я себе, — люблю эту женщину всем, что питает и оберегает во мне любовь, но здесь вокруг любви сгущалась темнота: отдавая, я не понимал — сколько теряется, а сколько будет возвращено. Видела ли она тот же самый павильон, слышала ли тех же самых детей по краям парка, была ли она здесь, или как Паола — Боже праведный, даже не наш ребенок, а Валетты — далеко и одна, дрожа, как тень, на какой-нибудь улице, где свет слишком прозрачен, а горизонт слишком отчетлив, чтобы эту улицу не породила болезнь прошлым, Мальтой, которая была, но которой больше никогда не будет?!
Пальмовые листья истирались, дробя друг друга на зеленые волокна света, ветки деревьев скрипели, сухие, как кожа, листья рожкового дерева, перестукиваясь, трепетали. Словно за деревьями идет собрание, собрание в небе. Панический трепет вокруг нас распространялся, начинал заглушать детей или призраков детей. Не смея оглянуться, мы были в состоянии лишь взирать на павильон, хотя один Бог знал, что там могло появиться.
Ее ногти, поломанные при погребении трупов, впивались в обнаженную часть моей руки, ниже закатанного рукава рубашки. Нажим и боль усиливались, наши головы медленно, будто головы марионеток, склонялись — глаза к глазам. В сумерках ее зрачки расширились, подернулись пеленой. Я пытался смотреть только на белки — подобно тому, как мы смотрим на поля страницы, — стараясь избежать написанного чернилами радужки. Только ли ночь явилась на «собрание» снаружи? Что-то подобное ей, проникнув сюда, выделилось и сгустилось в глазах, которые еще утром отражали солнце, барашки и настоящих детей.