кладом таких девушек, как ты, является доброе имя. Тебе едва ли известно, как велики должны быть пределы осторожности в контактах с мужчинами: один необдуманный жест, взгляд или слово — и ты уже погибла!

— Неужели? — не уступила ей в язвительности Лу и тут же попросила избавить ее от пересказа всех злопыхательств сплетников, добавив, что если бы в предупреждениях Элизабет была крупица смысла, Лу уже погибла бы окончательно.

Элизабет, естественно, не унялась и кинула в лицо Лу обвинения в бесстыдных шашнях с Жуковским, позорящих и предающих ее брата, этого 'несчастного слепца', крича:

— Жуковский — шарлатан! Я не позволю произносить имя моего брата рядом с именем этого шарлатана!

— Жуковский — великий художник, — кратко отрезала Лу.

— Он русский, и ты защищаешь его только поэтому! Только русские могли выдумать такую несуразицу и бесстыдство, как эта ваша жизнь втроем!

Так в пылу ссоры у Элизабет вырвалась главная причина ее враждебности и недоверия провинциальной бюргерши к 'неспокойному, взрывоопасному' духу, который, как она сознается своей адресатке, символизируют для нее русские. Она считает целью Лу только приобретение славы благодаря близости к брату и его откровенное интеллектуальное обворовывание. Подозрительность Элизабет безудержно возрастет благодаря еще одному курьезному происшествию: она с возмущением обнаружит, что Лу на ее глазах легко, словно он был ее давним приятелем, завязала непринужденную беседу с Ферстером, этой первой и последней надеждой Элизабет создать семью. Старая дева Элизабет никогда не обладала тем искрометным даром общения, который так отличал Лу, и той ночью она никак не могла уснуть. В ее воспаленном воображении возникло подозрение, что Лу, пользуясь своим обаянием, задумала поколебать идейные убеждения националиста и антисемита Ферстера и сломать его боевой дух. Спустя три года она- таки станет фрау Ферстер, но через четыре года семейной жизни в Парагвае, где он собирался создать немецкую колонию Новая Германия, Ферстер умрет при неясных обстоятельствах, предположительно в результате самоубийства. Вернувшись в Германию, Элизабет окончательно возьмет под свой контроль жизнь и наследие брата. Она будет неискренно сетовать, имея в виду историю с Лу: 'Какой-то злой рок пожелал, чтобы именно в это время, когда здоровье брата несколько восстановилось, его посетили тяжелые личные испытания: он пережил глубокие разочарования в дружбе… И в первый раз познал одиночество…' Эти тенденциозные сожаления весьма диссонируют с тем признанием, которое вырвалось у Ницше как раз в пору его знакомства с Лу: 'Я не хочу больше быть одиноким и хочу вновь открыть для себя, как быть человечным'.

Однако Лу, старавшаяся смотреть в глубь той силы, которая столкнула их с Ницше, уже в Таутенбурге отдавала себе отчет в противоречивости их взаимопритяжения и предчувствовала то неуловимое нечто, которое может помешать им стать партнерами по невозможному: 'Целиком ли мы близки?  — пишет она в таутенбургском дневнике. — Нет, ни в коем случае нет. Над моими ощущениями парит какая-то тень тех идей, которые еще несколько недель назад осчастливливали Ницше, и эта тень нас разделяет, она втискивается между нами.

И где-то в сокровенной глубине нашего одиночества мы далеки, как два мира. Ницше по сути своей похож на ничейный старый замок, который объемлет не один темный уголок и укрыт северными сумерками, не заметными при поверхностном знакомстве, но скрывающими его самые существенные особенности. Странное дело, но недавно меня с неистовой силой охватила мысль, что со временем мы можем стать друг против друга как враги… Вечерами, когда мы обвязываем лампу, словно инвалида, красной косынкой, чтобы ее свет не вредил его глазам, и она кидает лишь слабый отсвет на комнату, мы говорим, говорим без перерыва про нашу совместную работу и я преисполняюсь удовлетворенности, что вижу перед собой работу продуманную и очерченную. И все же…'

Уже после очевидного разрыва Ницше будет метаться между стремлением окончательно отмежеваться как от 'вероломных' Лу и Рэ, так и от 'грубой' Элизабет и желанием вернуть счастье близости с Лу. С одной стороны, он говорит устами Заратустры: 'Лучше попасть в руки убийцы, чем запутаться в ненависти… Беги в одиночество. Слишком много вокруг людей мелких и никчемных… Женщина не способна на дружбу. Женские существа — это коты, также птицы. Или в лучшем случае коровы'. (По словам Эриха Подаха, Ницше распознал в Лу характер дикой кошки, которая изображает из себя домашнюю.)

С другой стороны, этой 'дикой кошке' он пишет 23 ноября 1882 года, называя ее любимой Лу: 'Чувствую каждое движение твоей высшей души… Извини! Любимейшая Лу. Будь той, которой должна быть'.

Стараясь ее вернуть, он адресует Паулю Рэ (к слову сказать, весьма избирательно посвящавшему Лу в тексты ницшевских посланий, дабы не травмировать ее неуравновешенными анафемами, которые Фридрих метал в минуты гнева) следующую просьбу: 'Пусть вас не беспокоят взрывы моей 'мании величия' или 'раненой пустоты''. И в другом обращении к былым друзьям: 'Мои дорогие Лу и Рэ, не беспокойтесь об этих вспышках моей паранойи или уязвленного самолюбия. Даже если однажды в припадке уныния я заберу свою жизнь, не должно быть повода для печали. Я хочу, чтобы вы знали, что я не больше чем полулунатик, пытаемый головными болями и помешавшийся от одиночества. Я достиг этого разумного, как сейчас думаю, понимания ситуации после приема солидной дозы опия, спасающего меня от отчаяния'.

В такие минуты Ницше взваливал всю вину за несостоявшийся проект невозможного на себя. Так, одному их общему с Лу знакомому, спросившему, можно ли развеять недоразумение между ними троими, он сказал, печально качая головой: 'То, что я сделал, не подлежит прощению…'

С горечью он отдавал себе отчет и в непоправимости 'вклада' его сестры. В письме к ней он высказался спокойно, но однозначно: 'Одно очевидно — из всех знакомств наиболее ценным и продуктивным было с г-жой Саломе. Благодаря ему я написал 'Заратустру'. Контакт этот я должен был по твоей милости прекратить… Лу — существо наиболее способное, какое только можно вообразить. Да, у нее есть сомнительные качества. Однако красота этих сомнительных качеств в том, какой стимул они дают мышлению… Но, конечно, это дано понять только мыслителю… Тебе вряд ли дано прочувствовать, какой радостью был для меня многолетний контакт с Рэ и каким неправдоподобным, абсолютным благом была встреча с г-жой Саломе'.

Неистребимая власть образа Лу тревожила его душу вплоть до последних дней: об этом свидетельствуют, в частности, заметки, сделанные им в психиатрической лечебнице, где он сравнивает Элизабет и Саломе с темным и светлым ангелами своей судьбы и мечтает, выйдя из лечебницы, разыскать последнюю и покорить на этот раз подлинностью своей мужественности. Ему приписывают даже такое утверждение: 'Раз уж небесам было угодно отделить меня от любви всей моей жизни — Лу, — любви, которая и сделала меня настоящим человеком, мне оставалось лишь погрузиться в огонь своего безумия'.

Американский биограф Лу Х. Ф. Петерс отмечает: 'Пример Ницше показал ей в страшной ясности, как шатко духовное равновесие творческого человека и как деликатна граница, отделяющая гения от безумца… Этот опыт направил ее внимание на проблему психопатологии, которой позднее она будет заниматься серьезно. Ницше научил ее, что в человеческой жизни интеллект не является решающим фактором, но всегда судьбоносны скрытые подсознательные влечения. В своей позднейшей совместной работе с Фрейдом она нашла подтверждение этим взглядам. Встреча с Ницше показала Лу дорогу к Фрейду и психоанализу…'

Говоря иначе, она указала новые пути 'карьеры в невозможном'. До психоанализа покуда было далеко, но несбывшееся, несодеянное невозможное настойчиво требовало от Лу нового выбора самой себя. Этот новый рубеж означал, что она окончательно переросла роль Ученицы: до сих пор она двигалась все- таки в фарватере ницшевских идей — теперь ей предстояло обрести независимость. О том, чтобы у Лу появилось пространство для нового жизненного эксперимента, позаботился Пауль.

По расставании с Ницше Лу и Рэ поселились вместе в Берлине. Все ее биографы утверждают, что, живя пять лет под одной крышей с этим человеком, путешествуя с ним, она сохраняла полную самостоятельность и неприкосновенность как женщина. Сторонние мнения ее не интересовали. Пауль же терпеливо мирился со своей ролью, — даже когда узнал, что в берлинском кругу молодых интеллектуалов Лу полушутя называли Ее Превосходительством, а его — только Дамой двора. Лу считала это удачной шуткой. И он признал в конце концов, что это достаточно остроумно.

Вы читаете Лу Саломе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×