когда друзья уже не даются. Я говорю об моем Иосифе Вельегорском*. Мы давно были привязаны друг к другу, давно уважали друг друга, но сошлись тесно, неразрывно и решительно братски только, увы, во время его болезни. Ты не можешь себе представить, до какой степени была это благородно высокая, младенчески ясная душа. Выскочки ума и таланта мы видим иногда часто у людей, но ум и талант, и вкус, соединенные с такою строгою основательностью, с таким твердым, мужественным характером, это явление, редко повторяющееся между людьми. И всё было у него на 23 году возраста. И при твердости характера, при стремлении действовать полезно и великодушно, такая девственная чистота чувств. Это был бы муж, который бы украсил один будущее царствование Ал<ександра> Ник<олаевича>. Все прочие его окружающие хоть бы крупицу таланта имели. И прекрасное должно было погибнуть, как гибнет всё прекрасное у нас на Руси. — Ты опять сидишь без известий о доме. — Я думаю, мне кажется, лучше всего покамест тебе обратиться к сестре. Она так добра и так полна к тебе братской любви, что я не могу подумать, чтобы она тебя могла оставить в минуту, когда тебе так нужна помощь. Притом же она одна в состоянии понять настоящее твое положение. Напиши, представь ей хорошенько и живо твое положение. Я не думаю, чтобы она отказала тебе, это невозможно. Ты ленив, тебе трудно подвигнуться на что-нибудь, а мне кажется, сначала бы написать в Лубны к Ивану Сем<еновичу>* твоему.[288] — Человек, которого
Чертковой Е. Г., 22 июня 1839*
Странная вещь. Как только напьюсь чаю, в ту же минуту кто-то невидимкой толкает меня под руку писать к вам, и Елисавет<а> Григорьевна* не сходит ни на минуту с мыслей. И отчего бы это? Пусть бы еще эта потребность являлась во время кофию, тогда по крайней мере понятно. Кофий клеится в моей памяти с вами: вы сами мне клали сахар и наливали; но во время чаю вы не брали на себя никакой должности. Отчего же это? Я теряюсь и становлюсь похожим на того почтенного гражданина и дворянина, который всю жизнь свою задавал себе вопрос: почему он Хризанфий, а не Иван, и не Максим, и не Онуфрий, и даже не Кондрат и не Прокофий.[291] Вы верно знаете, отчего вы живее в моих мыслях после чаю. Верно вы один раз, пивши его, вообразили, что льете мне его на голову и вылили вашу чашку на пол. Или, хотевши швырнуть блюдечком мне в лоб, попали им в верхнюю губу и передний зуб вашего доктора, который только что успел вам рассказать, как весь город удивляется терпению вашего Гриши, или может быть ваша Лиза, взявши чашку с чаем и приготовляясь пить, закричала во весь голос: Ах мама, вообрази, здесь в чашке сидит Гоголь! Вы бросились с места и вскрикнули: Где Гоголь? Лиза принялась ловить ложечкой в стакане и закричала вновь: Ах, это не Гоголь, это муха! И вы увидели, что это была, точно, муха и может быть в эту минуту сказали:[292] Ах, зачем эта муха, которая так надоедала мне, уже далеко от меня. Словом, что-нибудь верно случилось, иначе мне бы не было такого сильного желания писать к вам именно после чаю.[293] Вы мне[294] обыкновенно представляетесь сидящею в креслах, в ваших креслах. Но после чаю вы стоите возле меня живо, опершись на спинку стула, и как будто что-то говорите. Почти так, как, помните, один раз вы сказали или может даже подумали так, что сосед ваш вовсе не слыхал, а услышал я. Вы сидели у окна, ваши губы едва шевельнулись или почти не шевельнулись. Вы мне лучше и чаще представляетесь в эту минуту. Словом, хотя мне чай вреден, но я буду его пить чаще, чтобы иметь[295] подобные минуты.
Знаете ли, что это письмо пишется к вам из Вены? я мог бы сию минуту сходить в Poste restante и взять там ваше письмо и написать на него ответ, но я не хотел этого сделать для того, чтобы до завтра быть в сладкой уверенности, что там лежит точно ваше письмо ко мне. Если ж там нет его — боже! сколько злости прольется. Всем достанется: и немцам, и Вене, и шляпе, и перчаткам, и мостовой, и собственному носу, о чем, как кажется, было уже писано. И ни одному немцу, который будет сидеть со мною в дилижансе, не позволю выкурить ни одной сигары. Пусть он треснет, проклятый! Прощайте, целую ваши ручки.
Погодину М. П., май — июнь 1839*
Получил и твою приписочку. Милый мой друг. Очень рад, что вам помещение пришлось по душе*. Елизавету Васильевну следовало бы, впрочем, пожурить немножко за то, что она захворала. Но я надеюсь, что это больше ничего как усталость после большой дороги; доктор здесь — отдых, и потому, поручая ему заботу, ожидаю с нетерпением описания и отчета вашего вояжу. Я теперь очень и слишком занят моим больным Вельегорским: сижу над ним ночи без сна и ловлю все его мановения. Есть святые услуги[296] дружбы, и я должен теперь их исполнить. Но удивительно: я не чувствую никакой усталости. Здоровье мое ничуть не сделалось хуже. Даже лицо мое не носит никаких знаков изнеможения, находят даже меня поправившимся. Сладки и грустны мои минуты нынешние*. Но я вечно благодарю бога, что во мне случилась эта надобность и что именно случился в это время я, а не лицо чуждое, неродное, неприятное для больного. Прощай, целую тебя. Будь здоров.
<
Гоголь М. И., июнь 1839*
Я получил не так давно ваше письмо, почтеннейшая маминька, на которое не мог отвечать раньше сего дня. Судя по его содержанию, я думаю, что оно должно было быть предшествуемо другим, которого я не получил, потому что вы говорите о каком-то молодом человеке, о котором я доселе не слышал и не могу