Рядом со мной стоял Люк – четырнадцатилетний, худой и рыжий. А сам я был уже не в Нотр-Дам, а в часовне коллежа Сен-Мишель-де-Сез в окружении одноклассников. А Люк продолжал издеваться:
– Когда я стану священником, мои прихожане будут слушать проповедь стоя, как на рок-концерте!
Такое кощунство меня ошарашило. Надо сказать, в те годы я и так был отщепенцем среди мальчишек, считавших Закон Божий худшим из предметов, а тут этот парень заявил, что станет священником – священником от рок-н-ролла!
– Меня зовут Люк, – сказал он. – Люк Субейра. Говорят, ты прячешь под подушкой Библию и второго такого придурка не сыскать. Так вот, хочу, чтобы ты знал: второй такой придурок перед тобой – это я. – Он молитвенно сложил руки. – «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное».
Он протянул руку, и мы шлепнули друг друга по ладони.
Этот хлопок вернул меня к действительности. Я был в Нотр-Дам, в своем убежище, и дрожал как осиновый лист. Кругом холодный камень, плетеные скамеечки для молитв, деревянные скамьи… Я снова погрузился в прошлое.
В тот день я познакомился с самым оригинальным учеником в Сен-Мишель-де-Сез: задиристым и колким пустомелей, снедаемым пылкой верой. Это произошло в начале 1981/82 учебного года. К тому времени Люк уже два года учился в коллеже Сез и был в 3-м классе Б. Длинный и тощий, как и я, с резкими, порывистыми движениями. Помимо роста и веры нас объединяли имена апостолов. У него – евангелиста Луки, которого Данте называл «писцом», так как его Евангелие написано лучше других, а у меня – Матфея, мытаря, который везде сопровождал Христа и записывал каждое Его слово.
На этом заканчивалось то, что было между нами общего. Я родился в Париже в богатом квартале Семнадцатого округа. Люк Субейра был родом из Араса – крохотного селения в Пиренеях. Мой отец в шестидесятые годы сколотил состояние на рекламе. Люк был сыном Николя Субейра, учителя, коммуниста и спелеолога-любителя, о котором поговаривали, что он месяцами исследует пещеры, – тремя годами ранее он навсегда остался в одной из них. Я был единственным ребенком в семье, где цинизм и снобизм были абсолютными ценностями. Пока Люк не перешел в интернат, он жил с матерью, мелкой служащей, христианкой и пьяницей, которая после смерти мужа покатилась по наклонной плоскости.
Это что касается социального положения. Что до нашего положения в коллеже, оно тоже было разным. Меня отправили в Сен-Мишель-де-Сез, потому что это было католическое учебное заведение, одно из самых дорогих и престижных во Франции, к тому же расположенное далеко от Парижа. Никакого риска, что в выходные я свалюсь родителям на голову со своими мрачными идеями и мистическими кризисами. Люк учился в коллеже, потому что как сирота получал стипендию от иезуитов, которые над нами шефствовали.
И последнее, что нас объединяло: мы оба были одиноки в этом мире. Лишенные других привязанностей, достаточно взрослые, чтобы проводить в пустом коллеже бесконечные выходные. В эти долгие часы нам было о чем поговорить.
Нам нравилось рассказывать друг другу истории о том, как мы обрели Бога, по примеру Клоделя, уверовавшего в Нотр-Дам-де-Пари, или Блаженного Августина, на которого благодать снизошла в миланском саду. Со мной такое произошло на Рождество, когда мне было шесть лет. Я рассматривал под елкой подаренные мне игрушки и буквально провалился в космическую расселину. Сжимая в руках красный грузовичок, я вдруг обнаружил за каждой вещью, за каждым предметом обстановки безмерную, невидимую до этого момента реальность. Прореха в завесе обычной реальности, за которой скрывалась тайна… и зов. Я догадывался, что в этой тайне сокрыта истина, хотя и не представлял себе какая. Я стоял в самом начале пути, и мои вопросы уже несли в себе ответы. Позже я прочитал у Блаженного Августина: «Вера вопрошает, разум обнаруживает…»
Моему откровению противостояло откровение Люка – яркое и зрелищное. Он уверял, что своими глазами узрел всемогущество Господа, когда ходил с отцом в горы на поиски пещер. Это было в 78-м, ему тогда исполнилось одиннадцать. В отсвете на скале он увидел лик Божий, и ему открылось истинное устройство мира. Господь был везде: в каждом камне, в каждой травинке, в каждом дуновении ветра. Таким образом, каждая, самая мельчайшая частица несла в себе целое. Люк никогда не изменял этим своим убеждениям.
В Сен-Мишель-де-Сез наше рвение расцвело пышным цветом, приподнятое у моего друга, минорное у меня. И не потому, что школа была католической, напротив, мы ни во что не ставили своих учителей, считали их погрязшими в слащавой иезуитской вере. Причина заключалась в том, что здания пансиона стояли под горой, на которой располагалось цистерцианское аббатство.
Там, наверху, и были места наших встреч. Одно из них – у подножия колокольни, откуда открывался прекрасный вид на долину. Еще мы любили встречаться под сводами монастыря, рядом со статуями апостолов. Под сенью изъеденных временем ликов святого Иакова с посохом паломника и святого Матфея с топориком мы переделывали мир. Молитвенный мир!
Прислонившись спиной к колоннам и гася окурки в жестяной банке из-под сока, мы вспоминали наших героев: первых мучеников, что брели по дорогам, неся людям слово Божье, и заканчивали жизнь на языческих аренах, а также Блаженного Августина, Фому Аквинского, Хуана де ла Круса… Мы представляли себя рыцарями веры, богословами, крестоносцами современности, революционерами, взрывающими каноны, изгоняющими пергаментных кардиналов из Ватикана, находящими новые необычные решения, чтобы обращать в христианство все новых людей по всему миру.
В то время как другие воспитанники устраивали вылазки в дортуары к девочкам и слушали «Клэш» на плеерах, мы до хрипоты спорили о таинстве причастия, о текстах Аристотеля и святого Фомы Аквинского, которые изучали в оригинале, долго и всерьез обсуждали II Ватиканский собор, казавшийся нам совсем недавним. Я все еще ощущал запах скошенной во внутреннем дворике травы, чувствовал, какой была на ощупь смятая пачка «голуаз», слышал наши ломающиеся голоса, которые то и дело давали петуха, вызывая взрыв хохота. Наши сборища всегда заканчивались словами из «Дневника сельского священника» Бернаноса: «Что с того? Все – благодать».[2] И этим все было сказано.
Звуки органа вернули меня к действительности. Я посмотрел на часы: 17.45. Начиналась вечерня. Я стряхнул оцепенение и встал. Резкая боль буквально согнула меня пополам при мысли о том, что произошло: Люк между жизнью и смертью, самоубийство – синоним безысходности и отчаяния.
Я снова пустился в путь, спотыкаясь на каждом шагу и прижимая руку к левому боку. Серый плащ болтался на мне, и в реальности меня удерживали лишь стиснутые на животе руки и «USP Heckler amp;Koch», который уже давно сменил у меня на поясе табельный «manhurin». Я был полицейским- призраком, и моя тень вилась передо мной по проходу, сливаясь с белыми сетками, скрывающими леса реставрируемых хоров.
На улице я испытал новое потрясение. Не от резкого дневного света после полумрака – то было еще