Он прижал губы к отверстию.
Нить часа оборвалась. Минуты посыпались на пол, раскатились по дому, растерялись.
Спустя восемнадцать дней младенец (который был прижат ухом к изнанке материнского пупка и поэтому все слышал) появился на свет. Измученная родами, Брод наконец заснула. Через несколько минут, а возможно, что и в самый миг рождения (в доме все были настолько поглощены новой жизнью, что не заметили новой смерти), скончался, так и не увидев своего третьего сына, Шалом-затем-Колкарь-ныне- Сафран. Позднее Брод жалела, что не знает точного времени кончины своего мужа. Если он умер до рождения ребенка, она могла бы назвать малыша Шаломом, или Колкарем, или Сафраном. Но еврейский обычай запрещал называть новорожденного именем здравствующего родственника. Считалось, что это приносит несчастье. Поэтому она назвала его Янкелем, как и двух других своих сыновей.
Она вырезала из стены отверстие, отделявшее ее от Колкаря все последние месяцы, и получившуюся сосновую петлю нанизала на нитку рядом с костяшкой счетов – давним подарком Янкеля. Эта новая бусина будет напоминать ей о второй утрате за восемнадцать лет и об отверстии, которое, как она убеждалась, не исключение из жизни, а правило. Отверстие не пустота. Пустота существует только вокруг него.
Работники мельницы, сгоравшие от желания сделать Брод что-нибудь приятное, что-нибудь, что пробудило бы в ее сердце ответную любовь к ним, решили запечатлеть тело Колкаря в бронзе и направили петицию в совет управляющих с просьбой установить его статую на главной площади штетла как символ мощи и бдительности, который, благодаря абсолютной перпендикулярности распилочного диска к горизонту, мог также служить и для определения более не менее точного времени по солнцу.
Однако вместо мощи и бдительности Колкарь почти сразу стал символом всевластия удачи. Ведь овладеть золотым мешком в День Трахима ему помогла удача, и удача привела его к Брод в тот самый миг, когда Янкель ее покинул. Удача вогнала этот диск ему в голову, удача его там оставила, и удача устроила так, чтобы его уход совпал с рождением его ребенка.
Мужчины и женщины из далеких штетлов пускались в путь, чтобы потереть его нос, который меньше чем за месяц вытерся до хряща, и его пришлось покрывать бронзой заново. К нему подносили младенцев (всегда ровно в полдень, когда он не отбрасывал тени) чтобы предохранить их от молний, сглаза и шальной перестрелки. Старики сообщали ему свои секреты, надеясь, что это его позабавит и он сжалится и дарует им пару лишних лет жизни. Незамужние женщины целовали его в губы, моля о любви, – столько поцелуев, что его губы стали вмятиной, стали негативами поцелуев, и их тоже пришлось покрывать бронзой заново. Столько просителей приходило потереть или поцеловать ту или иную его часть во исполнение своих разнообразных желаний, что все его тело ежемесячно приходилось покрывать бронзой заново. Это был вечно изменяющийся бог, разрушаемый и воссоздаваемый теми, кто в него верил, разрушаемый и воссоздаваемый их верой.
Его размеры понемногу менялись с каждым следующим слоем бронзы. Со временем, дюйм за дюймом, его вытянутые вдоль тела руки оказались поднятыми высоко над головой. Иссушенные болезнью предплечья вновь стали крепкими и мужественными. Лицо, многократно отполированное пятернями бесчисленных просителей и многократно воссозданное бесчисленными умельцами, больше не имело ничего общего с тем богом, которому поклонялись первые верующие. При каждой реставрации мастера воссоздавали лицо Времямера по лицам его потомков мужского пола – обратная наследственность. (Поэтому когда мой дедушка думал, что видит, как, взрослея, становится все больше похожим на своего пра-пра-прадедушку, он в действительности видел, как его пра-пра-прадедушка становился все больше похожим на него. Поражала лишь степень этого сходства.) Со временем паломники все меньше и меньше верили в придуманного ими бога, но все больше и больше в их собственную веру. Незамужние женщины по-прежнему целовали месиво Времямеровых губ, хотя верили уже не в бога, а в поцелуй: они самих себя целовали. И когда женихи преклоняли пред ним колени, важен был не бог, а поклон; не его бронзовые колени, а их собственные – сплошь в синяках.
Так и мой юный дедушка преклонил пред ним колени – неповторимое звено в единообразной цепи – без малого сто пятьдесят лет спустя после того, как его пра-пра-прабабушка Брод увидела в окне Колкаря, озаренного иллюминацией молнии. Движением своей левой, послушной ему руки, он извлек носовой платок-трусики и промокнул пот со лба и над верхней губой.
Убедившись, что готов продолжать – свадебный обряд, этот день, свою жизнь, – он поднялся с колен и был вновь встречен радостными возгласами мужчин штетла.
Они прошествовали по улицам, неся его на плечах. Из окон верхних этажей свисали длинные белые полотнища, и мощеная мостовая была усыпана – ах, если бы только они могли знать! – мукой. Впереди шествия продолжали звучать скрипки, на сей раз наигрывая заводные еврейские мелодии, и мужчины распевали в унисон:
Поскольку и дедушка, и его невеста были Падшими, обряд под хупой был необычайно коротким. Безобидный Раввин приступил к чтению семи благословений, и в надлежащий момент дедушка откинул вуаль с лица своей новоиспеченной жены (которая успела обольстительно ему подмигнуть, пока Раввин поворачивался к священному ковчегу) и бросил себе под ноги хрустальный бокал, который вообще- то был не хрустальным, а стеклянным, но все равно разлетелся вдребезги.