законами геометрии, равняется четырём метрам восьмидесяти сантиметрам. Остальное просто. Мадемуазель считает и запоминает количество оборотов от угла до угла. Повороты экипажа легко ощутимы по накрену вправо или влево. Мы не производим слежки за каретой, чтобы не вспугнуть преступников, однако, в каком направлении Эмилию увозят первоначально, видим. Д-дальнейшее же зависит от её внимательности и памяти. Таким образом, — продолжил Фандорин голосом учителя, излагающего геометрическую задачку, — если нам известно количество и направление поворотов, а т-также расстояние между поворотами, мы можем определить место, где прячут ребёнка.
— И что, определили? — в радостном волнении вскричал я.
— Не так быстро, Зюкин, не так б-быстро, — улыбнулся Фандорин. — Молчаливый кучер нарочно едет не прямым путём, а петляет — видно, проверяет, нет ли «хвоста». Так что задача Эмилии очень непроста. Вчера и сегодня мы с ней прошли пешком по пути следования кареты, сверяя её наблюдения с г-географией.
— И что же? — спросил я, представив, как мадемуазель идёт по улице, опершись на руку изящного кавалера. Оба серьёзны, объединены общим делом, а я тем временем валяюсь в кровати бесполезной колодой.
— Оба раза карета, поплутав по п-переулкам, выехала на Зубовскую площадь — это подтверждают и наблюдения Эмилии, которые слышала в этом месте маршрута шум множества экипажей и гул голосов.
— А дальше?
Мадемуазель сконфуженно оглянулась на Фандорина (этот короткий, доверительный взгляд снова царапнул меня по самому сердцу) и, словно оправдываясь, сказала:
— Мсье Зюкин, вчера я смогла запомнить одиннадцать поворотов, сегодня тринадцать. — Она прищурилась и с запинкой произнесла. — Двадцать два, влево; сорок один, вправо; тридцать четыре, влево; восемнадцать, вправо; девяносто, влево; четырнадцать, вправо; сто сорок три, вправо; тридцать семь, вправо; двадцать пять, вправо; сто пятнадцать, вправо (и здесь, посередине, примерно на пятидесятом обороте, шум площади); пятьдесят два, влево; шестьдесят, вправо; потом снова вправо, но сколько — уже не помню. Я очень старалась, но все равно сбилась…
Я был потрясён.
— Господи, да как вы и столько-то запомнили?
— Не забывайте, мой друг, ведь я учительница, — мягко улыбнулась она, а я покраснел, ещё не решив, как следует истолковать это обращение, «mon ami», и допустима ли при наших отношениях подобная фамильярность.
— Но завтра все повторится, и вы снова собьётесь, — сказал я, на всякий случай принимая строгий вид. — У человеческой памяти, даже самой развитой, имеются свои пределы.
Улыбка, которой Фандорин встретил это моё замечание, мне очень не понравилась. Так улыбаются лепету несмышлёного ребёнка.
— Эмилии не придётся всё запоминать с самого начала п-пути. После Зубовской площади карета оба раза двигалась одним и тем же маршрутом, и последний п-поворот, твёрдо запомнившийся нашей разведчице — стык Оболенского и Олсуфьевского переулков. Куда экипаж отправился далее, мы не знаем, но эта точка определена совершенно точно. Оттуда до конечного пункта уже недалеко — каких-нибудь десять-пятнадцать минут.
— За пятнадцать минут карета может отъехать на добрых три-четыре версты в любом направлении, — заметил я слишком уже заносчивому Эрасту Петровичу. — Вы что же, станете обыскивать такое огромное пространство? Да это побольше всего Васильевского острова!
Он улыбнулся ещё несносней.
— Коронация, Зюкин, послезавтра. Тогда мы должны передать доктору Линду «Орлова», и игра закончится. А завтра Эмилия отправится в з-заколоченной карете ещё раз, чтобы внести последний взнос — какую-то диадему-бандо из жёлтых бриллиантов и опалов.
Я невольно застонал. Бесценное бандо в виде цветочной гирлянды! Да это наиглавнейшее сокровище во всем coffret её величества!
— Разумеется, мне п-пришлось дать императрице слово чести, что и бандо, и все предыдущие безделушки будут возвращены в целости и сохранности, — с неподражаемой самоуверенностью заявил Фандорин. — Кстати говоря, я, кажется, не упомянул одно существенное обстоятельство. После того, как Карнович вломился в нашу с вами хитровскую операцию, будто слон в посудную лавку, общее руководство д-действиями против Линда поручено мне, а начальнику дворцовой полиции и московскому обер-полицмейстеру запрещено вмешиваться под страхом суда.
Неслыханно! Доверить расследование, от которого без преувеличения зависит судьба царской династии, частному лицу! Это означало, что Эраст Петрович Фандорин в настоящий момент является самой важной фигурой во всем российском государстве, и я взглянул на него уже совсем по-иному.
— Эмилия начнёт отсчёт от п-поворота с Оболенского на Олсуфьевский, — уже безо всякой улыбки, с серьёзнейшим выражением лица пояснил он. — И тут уж мадемуазель с её великолепной памятью ни за что не собьётся.
— Ваше высокородие, но как мадемуазель Деклик поймёт, что достигла нужного поворота?
— Очень просто, Зюкин. Я увижу, в какую карету её посадят на этот раз. Следить за ней, разумеется, не стану, а сразу в Олсуфьевский. Когда увижу, как подъезжает экипаж, зазвоню в колокольчик. Это и будет сигналом для Эмилии.
— Но не покажется ли это кучеру подозрительным? С чего это вдруг прилично одетый господин вроде вас станет звонит в колокольчик? А может быть, просто арестовать этого кучера и пусть расскажет, где прячется Линд?
Фандорин вздохнул.
— Именно так, вероятно, и поступил бы полицмейстер Ласовский. Линд наверняка предвидит подобную возможность, однако почему-то совсем её не б-боится. У меня есть на этот счёт некоторые предположения, но не стану сейчас в них вдаваться. Что же до приличного господина, то вы меня, право, обижаете. Вы ведь, кажется, видели, что я отлично умею преображаться. Я ведь, Зюкин, буду не только в колокольчик звенеть, но ещё и кричать.
И вдруг пронзительно загнусавил с сильным татарским акцентом, делая вид, что трясёт колокольчиком:
— Старьём берём — копейк даём! Бумажка-стекляшка берём! Рваный порток-морток! Ржавый ложка-поварёшка! Барахло даёшь — деньга берёшь!
Мадемуазель засмеялась — по-моему, впервые за все эти дни. Во всяком случае, в моем присутствии.
— Ну, мсье Зюкин, вы отдыхайте, а мы с Эрастом совершим небольшую прогулку: побродим вокруг
Какой он ей «Эраст»!
— Я совершенно здоров, — уверил я их обоих, — и желал бы составить вам компанию.
Фандорин поднялся, покачал головой:
— Компанию нам составит Маса. Боюсь, что он на вас все ещё сердит. И за время, проведённое в к-каталажке, вряд ли подобрел. Лежите уж.
Лежать я, разумеется, не стал, но и занять себя было нечем, ибо Сомов окончательно завладел всеми моими обязанностями и, следует отдать ему должное, недурно с ними справился — во всяком случае, я не обнаружил каких-либо серьёзных упущений, хотя тщательнейшим образом проверил и порядок в комнатах, и посуду, и конюшню, и даже состояние дверных ручек. Ну, разве что велел в спальне её высочества заменить розы на анемоны и убрать пустую бутылку, закатившуюся под кровать лейтенанта Эндлунга.
Итак, я был отставлен от дел, избит (что самое неприятное — за дело), унижен перед мадемуазель Деклик, а более всего меня мучило кошмарное видение: Михаил Георгиевич, томящийся в сыром подземелье. Потрясение, насилие, физические муки, продолжительное воздействие наркотика — все эти травмы, перенесённые в столь нежном возрасте, ещё дадут себя знать. Страшно подумать, как отразятся они на характере и душевном здоровье великого князя. Но сейчас тревожиться из-за этого было ещё рано. Сначала требовалось вызволить его высочество из лап жестокого доктора Линда.
И я пообещал себе, что прощу Фандорину всё, если только он сумеет спасти ребёнка.
К ужину вернулись наши, присутствовавшие на церемонии освящения Государственного знамени в Оружейной палате.
В коридоре Ксения Георгиевна взяла меня за рукав и тихо спросила:
— Где Эраст Петрович?
Кажется, её высочеству было угодно сделать меня конфидентом своей affaire de coeur,[25] а мне совершенно не хотелось принимать на себя эту двусмысленную роль.
— Господин Фандорин уехал с мадемуазель Деклик, — бесстрастно ответил я, поклонившись и как бы забыв разогнуться, чтобы не встречаться с великой княжной взглядом.
Ксения Георгиевна, кажется, была неприятно удивлена.
— С Эмилией? Но зачем?
— Это связано с планами по освобождению Михаила Георгиевича, — не стал я вдаваться в подробности, желая побыстрее закончить этот разговор.
— Ах, я такая эгоистка! — На глазах у великой княжны выступили слезы. — Я скверная, скверная! Бедный Мика! Нет, я все время о нем думаю, я молилась за него всю ночь… — Тут она вдруг покраснела и поправилась. — Ну, почти всю ночь…
От этих слов, расценить которые можно было только в одном смысле, настроение у меня совсем испортилось, и, боюсь, во время ужина я недостаточно внимательно относился к своим обязанностям.
А ведь трапеза была особенная, устроенная в честь наших британских гостей по случаю дня рождения её величества английской королевы, которую в Семье называют просто Грэнни, искренне почитают и сердечно любят. Последний раз «бабушку всея Европы» я видел этой весной в Ницце, когда королева Виктория устраивала партию Ксении Георгиевны с принцем Олафом. Императрица индийская, владычица первой мировой державы показалась мне сильно постаревшей, но все ещё крепкой. Наши дворцовые поговаривают, что после кончины супруга она долгие годы состояла в связи со своим лакеем, но глядя на эту почтенную, величественную особу, поверить в подобное было трудно. Впрочем, про августейших особ всегда болтают невесть что — никогда не следует придавать значения слухам, пока они не получили формального подтверждения. Я, во всяком случае, в своём присутствии сплетен о её британском величестве не поощряю.
Устроив ужин в честь Грэнни, Георгий Александрович желал хотя бы отчасти искупить недостаток внимания, оказываемый английским гостям из-за обрушившегося на Зелёный дом несчастья. Подготовкой распорядился Сомов, мне же оставалось лишь проверить сервировку и меню — всё было безукоризненно.
Веселья не вышло, хотя Эндлунг старался изо всех сил, да и Георгий Александрович вёл себя, как подобает истинно гостеприимному хозяину. Но усилия были тщетны: Павел Георгиевич сидел мрачный и к пище не прикасался, только пил вино; Ксения Георгиевна выглядела рассеянной; милорд и мистер Карр друг на друга не смотрели, а шуткам лейтенанта смеялись как-то чересчур громко, словно намеренно изображали полнейшую беззаботность. То и дело повисали протяжённые паузы, верное свидетельство провалившегося вечера.
Мне казалось, что над столом незримо витает тень несчастного маленького пленника, хотя о нем не было произнесено ни единого слова. Ведь англичане о случившемся официально оповещены не были — это означало бы неминуемое разглашение тайны на всю Европу. Пока тема не затронута, её не существует. Как люди чести, лорд Бэнвилл и мистер Карр будут молчать. А если и проговорятся, то частным образом, в своём кругу. Это, конечно, даст толчок слухам, но не более того. Ну, а про слухи я уже говорил.
Я стоял за креслом Георгия Александровича, подавая знак лакеям, если требовалось что-то принести или убрать. Но мои мысли были далеко. Я думал, чем мне искупить свою невольную вину перед Михаилом Георгиевичем, нет ли ещё какой-либо возможности посодействовать его спасению. И ещё — не буду кривить душой — мне не раз и не два вспомнился доверчивый и даже восхищённый взгляд, которым мадемуазель Деклик смотрела на Фандорина,