– Годите! Пускай старшина скажет!
Старшина сказал:
– Спой новое, чего раньше не певала. Глядишь, переймём, на пользу пойдёт.
Она поклонилась и сразу, безо всякого вступления, завела песню сильным и чистым голосом, который то разворачивался в полную мощь, то стихал почти до шёпота. Тонкая сухая рука Кириллы была прижата к чёрной рясе с вышитым восьмиконечным крестом, пальцы чуть подрагивали.
Дальше следовал длинный перечень наслаждений, которые сулила влюблённым сизая голубица – вполне целомудренный, удивительно поэтичный. Аудитория, особенно женская её половина, слушала с затуманенными глазами. Лишь юродивый, отставив ковш, весь подёргивался и хищно раздувал ноздри. В выпученных глазах посверкивали безумные искры. Эраст Петрович усмехнулся: Божьему человеку, оказывается, тоже не чужда актёрская ревность.
Песня неторопливо текла дальше.
Теперь пошло описание невзгод, которые ожидают девушку, выбравшую путь монашеского служения. Слушатели внимали напряжённо, ловя каждое слово. Но бедному старшине покою всё не было – едва от него отстал статистик, как привязался отец Викентий, и ну давай нашёптывать что-то.
– Это уж как водится, – нетерпеливо и довольно громко сказал длиннобородый.
На него недовольно заоборачивались.
Героиня песни тем временем отложила пряжу и пошла за советом к отцу-матери. Поклонилась в пояс, заплакала, просит научить, кого ей слушать и за кем идти – за сизой голубкой или за чёрной. Отец отвечает:
У матери, разумеется, иная аргументация – ей жалко дочку, да и внуков хочется. Песня была нескончаемая, но, поразительное дело, публике нисколько не надоедала.
Евпатьев наклонился к Эрасту Петровичу, прошептал:
– Это ведь притча про свободу выбора, не более и не менее. Что там ваши Кант с Шеллингом. Наша религия – самая свободная из всех, на такой рабами не вырастают.
Фандорину самому стало интересно, за какой из голубиц отправится героиня, но это так и осталось тайной. На строфе: «И сказала им красна девица свою волюшку, слово твёрдое» песня внезапно оборвалась.
Раздался истошный вопль. Он был так душераздирающ, так страшен, что, ещё даже не поняв, в чём дело, завизжали женщины, испуганно закричали дети. И лишь в следующий миг все увидели – у блаженного Лаврентия начался приступ.
– Про-па-даю! Оссссподи, пропадаю!!! – выл юродивый. – А-а-а-а!!! Мочи нет!
Оттолкнув кинувшихся к нему мужиков, да с такой силой, что двое или трое повалились на пол, припадочный разбежался и ударился головой об угол печи.
Упал, по разбитому лбу потекла кровь, но чувств не лишился.
– Слаб! Грешен! – уже не яростно, а жалобно заныл блаженный. – Не могу спасти люди Твоя! Научи, Господи! Помогайте, архангелы Гавриил и Михаил! Увы мне, беспользному!
К нему не решались подойти.
Несчастный сидел на полу, размеренно колотился и без того окровавленной головой о печку, в стороны летели красные брызги.
Растерялись все кроме Шешулина. Честно говоря, послушав бредовые рассуждения ученейшего Анатолия Ивановича о «биологической машине», Эраст Петрович решил, что психиатр серьёзного к себе отношения не заслуживает, но теперь был вынужден переменить мнение.
Шешулин действовал быстро и уверенно.
Вышел вперёд, прикрикнул на баб:
– Уймитесь, кликуши! Он для вас старается.
Мужикам велел:
– Воды! Холодной!
Крепко взял Лаврентия за плечо, развернул и – шлёп! шлёп! – влепил две увесистые пощёчины. По избе прокатился вздох, и стало тихо.
Умолк и блаженный, вытаращился на решительного барина в очках.
Анатолию Ивановичу подали чугунок с водой, и доктор вылил её святому человеку на голову. Быстро обвязал промытую рану на лбу носовым платком. Потом крепко взял юродивого ладонями за виски, наклонился.