распределение собственности, реальные права жителей, организация и поступки местной власти, технология производства, нравы обывателей, методы пополнения правящей группировки, цены на продукты — все вдруг оказывается покрыто панцирем жутковатой секретности, всякая мелочь поднимается до уровня государственной тайны. Ни один голос не может прорваться сквозь глухую стену цензуры и страха и донести до нас какое-нибудь объективное свидетельство. Иностранцам обычно чинятся всякие препятствия для въезда, а тем, кого пустят, покажут только то, что можно, и говорить дадут только с тем, кто «не подведет».
Новые исторические произведения не пишутся, старые уничтожаются или переделываются на новый лад. Даже из художественных произведений почерпнуть ничего не удается, ибо все искусства чахнут в этой атмосфере и исчезают.
До какой степени совершенства можно довести эту систему полной секретности, видно хотя бы на примере все той же Спарты. Афинские писатели часто демонстрируют нам огромную осведомленность о делах давно минувших или странах весьма далеких, но о том, что творится в соседней стране, они не знают почти ничего. Даже о составе (высшего спартанского) сословия нет у нас никаких точных известий. Кажется, оно пополнялось выбором; но право выбора принадлежало самому сословию, а не народу. Поступить в него слыло на официальном языке Спарты «получить награду за доблесть». Мы не знаем, сколько нужно было достатка, высокородства, заслуг и лет для составления этой доблести… История внутренних распрей в Спарте нам тоже мало известна; и это оттого, что правление ее и по правилу, и по привычке окружало себя глубочайшей тайной. Большая часть волновавших ее усобиц была скрыта и предана забвению. Невольно возникает мысль, что и знаменитый «лаконизм» спартанцев только на одну половину происходит из благородной сдержанности, а на другую — из страха сболтнуть лишнее.
Олигархическая эпоха в Афинах — не менее темное пятно. «Эвпатриды по низложении царской власти правили там четыре века (до Солона). Об этом владычестве история молчит; о нем известно только то, что оно было ненавистно низшим классам и что народ усиливался выйти из такого положения» (80, с. 398, 395, 320). Очень мало сведений оставил по себе и олигархический Карфаген, и это никак нельзя объяснить низким уровнем культуры. Та же самая Венеция с начала XVII века словно бы исчезает с мировой арены и с глаз историков, прячется, как улитка, в раковину политической безгласности. С этого момента она символизируется для нас не столько гондолами, карнавалом, площадью Святого Марка и Дворцом дожей, сколько «мостом вздохов» и тюрьмой со свинцовой крышей, раскаляемой солнцем. Если раньше Совет десяти нередко вызывал к себе такую ненависть, что трудно было найти лиц, готовых принять на себя эту должности (38, с. 14), то теперь он превращается в некий эпицентр, от которого волны страха расходятся по всему государству. «Самые аресты, производимые по распоряжению Совета десяти, происходят обыкновенно ночью, чтобы избежать шума. Задержанный с этого момента исчезает из глаз толпы… Приговоры трибунала приводятся в исполнение без огласки, с соблюдением глубокой тайны… Одно подозрение в государственном преступлении может иметь в Венеции более тяжкие последствия, чем заведомые злодейства в других странах… Страх перед Советом заставляет венецианское дворянство строго соблюдать запрет всяких сношений с иноземными послами» (38, с. 28, 29).
Олигархия, зараженная неведеньем, начинает быстро стариться нравственно и физически. На закате она представляет из себя уже не сплоченный союз энергичных и прозорливых деятелей, озабоченных судьбой государства, но сборище черствых стариков, думающих лишь о том, чтобы дожить свои дни без тревог и волнений, крепко держащихся за свои почести, привилегии, престиж. Они будут сопротивляться любым политическим переменам с таким слепым упорством, что могут привести государство на грань катастрофы или даже погубить его (Карфаген во II. веке до P. X., Польша в веке XVIII). Если же перемены все-таки произойдут, по характеру новой власти мы безошибочно сможем определить, кто оказался победителем на этот раз — веденье или его вечный противник.
в) Переход к единовластию
Конкрето абсолютной самодержавной власти одного человека вызывает во всякой душе, избравшей неведенье, такое искреннее восхищение и трепет, какого никогда не может вызвать группа правителей, делящих власть между собой. «Дай нам царя, чтобы он судил нас!» Но ведь «он возьмет сыновей ваших и приставит к колесницам своим… и дочерей возьмет, чтобы они варили кушанье и пекли хлебы… и виноградные и масличные сады ваши лучшие возьмет и отдаст слугам своим… и от мелкого скота вашего возьмет десятую часть; и сами вы будете ему рабами». Все равно «пусть будет царь над нами, и мы будем как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить перед нами, и вести войны наши» (Кн. Царств, 1, 8).
Желание иметь главу, судью, вождя иногда захватывает народ с такой неудержимой силой, что никакие предостережения на него уже не действуют. Предостерегают же, как правило, избравшие веденье, но ведь в большинстве своем они так или иначе причастны распорядительству, они наверху социальной лестницы и не знают мучений повседневно обнаруживаемого неравенства; им не понять, как сглаживаются эти мучения мыслью, что есть кто-то превыше всех — один, всемогущий, всезнающий, всевидящий, недостижимый. Никакие пороки и преступления властителя не могут уронить его в глазах неведающих подданных. Наоборот! Самые чудовищные злодеяния как бы наглядно демонстрируют дух захватывающую безграничность его я-могу и еще пуще раздувают народное обожание. Даже те, кто становится жертвой произвола, порой не могут совладать с верноподданническим поклонением. Известно, что в тюрьмах НКВД некоторые писали восторженные стихи «вождю и учителю», кричали перед расстрелом: «Да здравствует Сталин!» Больше того: даже те, кто вступает в открытую борьбу с тираном, не желают открыто в этом признаться. Английский парламент в 1640 году нападал только на министров короля, восставшие гезы в Нидерландах взяли себе девизом: «Верны королю, до нищенской сумы»… (То есть тому самому Филиппу II, который грабил их, жег, рубил им головы и в конце наслал на них кровавого Альбу.)
При том, что слепое народное чувство всегда служит единовластию надежным фундаментом, остается еще проблема «стен», или, скорее, «колонн», государственного здания — административно- управленческого аппарата. Кого назначат на посты судей, министров, губернаторов, воевод, префектов, послов, прокуроров, генералов и офицеров — вопрос немаловажный. От него зависит порой судьба каждой провинции, каждого местечка, всей нации в целом. Эта-то проблема и остается тем зауженным, ограниченным полем сражения, на котором веденье и неведенье продолжают свою вечную борьбу в политической сфере и при единовластии. Но так как все назначения на высшие посты в государстве делаются монархом, его личные качества и пристрастия становятся политическим фактором огромной важности.
Переход к единовластию — всегда победа неведенья. Однако с тех пор как единовластие установилось достаточно прочно, очень многое начинает зависеть от личности владыки. Ведь всякий из них остается человеком, в душе которого протекает борьба между веденьем и неведеньем, и, как знать, быть может, даже конкрето безграничной власти окажется не в силах полностью затмить ум и сердце. Во всяком случае, история дает нам немало примеров монархов, выдающихся как по личным достоинствам, так и по целеустремленности своей политики. Появление такого монарха на престоле способно было за один год переменить атмосферу жизни в стране. После Домициана мог появиться Траян, после Марии Кровавой — Елизавета Английская, после Павла I — Александр I. Сознательная часть общества имела все основания приветствовать и поддерживать этих государей, ибо видела в них избавителей от кровавого кошмара прошедших лет, а они, в свою очередь, находили в ней надежную опору своей власти.
Гораздо хуже дело обстоит там, где неведенье торжествовало не только в личности монарха, но захватывало всю правительственную машину целиком. Перемены на троне, замены «плохого» царя «хорошим» — на это еще можно было надеяться, но внести какие-нибудь изменения в нравы и привычки чиновничьей касты могло только время. И не просто спокойное течение его, но время, заполненное противоборством различных выборов в среде административного класса. Иными словами, уровень зрелости министров и их помощников был не менее важен, чем уровень зрелости государя. Самыми драматичными