из каблуков своих непомерно дорогущих лакированных туфель. Не хватало лишь ствола, вот он-то и должен был не сегодня-завтра прибыть в Венген на крыше «альфа-ромео» Франциско — вместе с множеством других длинных металлических штуковин, которыми обычно пользуются спортсмены-лыжники.
Курок я привез сам, в кармане брюк. Наверное, просто из-за недостатка воображения.
Мы решили обойтись без цевья и приклада, поскольку и то и другое довольно сложно скрыть — да, откровенно говоря, и незачем. Так же, как и опору. В конечном счете любое огнестрельное оружие — не более чем железная трубка, кусочек свинца и щепотка пороха. Лишняя пара железяк и куча углеродистого волокна не сделают человека, в которого вы попали, мертвее. Единственный дополнительный ингредиент, необходимый, чтобы оружие стало действительно смертельным, — и, слава богу, ингредиент этот все еще не так-то легко найти даже в нашем мире, погрязшем в грехах, — человек, у которого хватит воли и желания навести оружие на цель и выстрелить. Кто-нибудь вроде меня.
Соломон ничего не сообщил о Саре. Вообще ничего. Как она, где она. А ведь мне даже хватило бы, скажи он, во что она была одета, когда они виделись в последний раз. Но он не сказал ни слова.
Возможно, это американцы велели ему ничего не говорить. Ни хорошего, ни плохого. «Слушай сюда, Давид, слушай и запоминай. Наш анализ личности Лэнга указывает на ярко выраженный негативный профиль ответных реакций на входящие амурные данные». Или что-то вроде того. Между делом вставляя свое любимое «ну, а теперь пора надрать кое-кому задницу». Но Соломон знает меня достаточно и может сам решать, что говорить, а что — нет. А он не сказал ничего. То есть либо у него действительно нет никаких новостей о Саре, либо новости есть, но плохие. Хотя опять же, возможно, самая веская причина его молчания — ведь всем известно, что самое простое всегда оказывается самым правильным, — заключается в том, что я ничего не спросил.
Сам не знаю — почему.
Позднее я размышлял об этом, лежа в ванне своего номера в «Айгере», подкручивая краны ногой и подбавляя пинту-другую горячей воды каждые четверть часа. Может, мне просто стало страшно? Возможно. А может, я побоялся затягивать тайные свидания с Соломоном, опасаясь за его жизнь и за свою, конечно? Такое тоже возможно, хотя и несколько сомнительно.
Или, может… К этому объяснению я пришел под самый конец, до того осторожно обходя его, пристально вглядываясь и время от времени тыкая в него острой палкой, желая убедиться наверняка, что оно вдруг не кинется и не укусит меня. Итак, может, мне просто все стало безразлично? Что, если все это время я лишь притворялся перед самим собой, будто именно из-за Сары подвергаю себя нынешним испытаниям? А вдруг сейчас настало время признаться себе, что именно здесь я встретил настоящих друзей? И именно с ними я открыл для себя самую важную цель? И что именно теперь, когда я стал частью «Меча правосудия», у меня появилось гораздо больше причин вылезать по утрам из постели?
Нет, это было попросту невозможно.
Даже абсурдно.
Я забрался под одеяло и моментально забылся сном утомленного путника.
На улице мороз. Первое, что я отметил, распахнув шторы. Сухой и серый морозец — из разряда «не забывай, что ты в Альпах, сынок». Это меня немного обеспокоило. С одной стороны, из-за такого холода многие не захотят выбираться из-под одеял, и это нам очень даже на руку. Но с другой — из-за холода мои пальцы замедлятся до 33 об/мин, прицельная стрельба превратится в проблему. И что еще хуже, на таком холоде звук выстрела раскатится гораздо дальше.
Кстати, уж если речь зашла о стрельбе, то «сопля», по большому счету, не такой уж и шумный инструмент — не то что М-16, которая пугает людей до смерти за мгновение до того, как смерть их как раз и настигнет. И все равно, коль уж вам довелось взять в руки этот инструмент и все ваши мысли заняты тем, как бы поточнее совместить перекрестье прицела с фигурой какого-нибудь европейского государственного деятеля, то хотите вы того или нет, но шум будет иметь значение. И еще какое! На самом деле вам захочется, чтобы вся окрестная публика — если ее, конечно, не затруднит — буквально на секундочку отвернулась и посмотрела в другую сторону. Вы ведь знаете, что стоит вам щелкнуть курком — и в полумиле застынут на полпути к губам чашки, навострятся уши, изумленно вздернутся брови и из нескольких сотен ртов на нескольких десятках языков выпрыгнет «эй, а чего это было?». И вы непременно ощутите неловкость, пусть даже и едва заметную. У теннисистов это называется «поперхнуться ударом». Не знаю, как это называется у террористов. Должно быть, «поперхнуться выстрелом».
Я плотно позавтракал — отложив приличный запас калорий на тот случай, если моя диета вдруг радикально изменится в ближайшие двадцать четыре часа и останется таковой до тех пор, пока моя борода окончательно не поседеет, — и отправился в лыжный прокат, размещавшийся в подвале гостиницы. Какое- то французское семейство буквально каталось со смеху, выясняя, кто взял чьи перчатки; куда запропастился крем от солнца и почему лыжные ботинки так ужасно жмут. Я примостился на скамейке как можно дальше от них и не спеша принялся собираться.
Фотокамера Бернарда оказалась тяжелой и неудобной, она больно билась о грудь, намекая на свою фальшивость. Затвор и один из патронов я уложил в нейлоновую сумочку, которую закрепил ремнем на талии. Ствол уютно устроился в одной из лыжных палок. Рукоятка палки была помечена красным мазком — вдруг я не смогу отличить ту, что весит в три раза тяжелее. Остальные три патрона я выкинул в окно еще в номере, рассудив, что лучше обойтись одним. В противном случае меня ожидали бы еще большие проблемы, чем сейчас, а мне такое совсем не улыбалось. Еще минута ушла на чистку ногтей кончиком спускового крючка, после чего я аккуратно завернул кусочек металла в бумажную салфетку и сунул в карман.
Наконец я поднялся, глубоко вздохнул и протопал мимо
Смертника вырвало обильным завтраком.
Латифа стояла, сдвинув солнцезащитные очки на макушку — что означало «приготовиться», что не означало ничего. Вообще без очков — значит, Ван дер Хоу остались в гостинице и бьют баклуши. Очки на глазах — направляются к лыжным трассам.
На макушке же означало «может, так, а может, и эдак — все может быть».
Я проковылял мимо подножия трассы для начинающих и направился к фуникулеру. Хьюго был уже там, одетый во все бирюзово-оранжевое, его очки также покоились на макушке.
Он посмотрел на меня.
Вопреки многочисленным инструктажам, вопреки нашим суровым кивкам, подтверждавшим тренерские наставления Франциско, — вопреки всему этому Хьюго смотрел прямо на меня. Я сразу понял, что он так и будет пялиться, пока не поймает мой взгляд, и тоже уставился на него, надеясь поскорее покончить со всей этой бодягой.
Его глаза сияли. По-другому просто не скажешь. Сияли веселым задором, как у ребенка в рождественское утро.
Рукой в перчатке он потянулся к уху и поправил наушник от плеера. «Типичный лыжник-дилетант», — неодобрительно пробурчали бы вы себе под нос. Мол, мало ему скользить по одному из красивейших мест на всем белом свете, так нет же — подавай еще и «Металлику». Сказать по правде, меня и самого вывели бы из себя эти его наушники, не знай я, куда они подсоединены на самом деле. На бедре у Хьюго крепился коротковолновый приемник, на который Бернард передавал свой собственный, особый прогноз погоды.
Я от радио отказался. Никто и не подумал спорить. Аргумент был очень простой: если я попадусь — в этот момент Латифа сжала мне локоть, — не возникнет повода искать помощников. Так что все, что у меня было, — это Хьюго и его сияющие глаза.
На самой вершине горы Шилтхорн, на высоте чуть более трех тысяч метров, стоит (или сидит) «Пиц Глория» — изумительный аттракцион из стекла и стали, где в солнечный денек за цену приличной спортивной тачки можно выпить чашечку кофе, наслаждаясь видом сразу как минимум шести стран.
Если у нас с вами есть хоть что-то общее, то большую часть этого солнечного денька вы также пытались бы вспомнить, что же это за шесть стран. Но если у вас все же осталось бы хоть немного времени, вы непременно потратили бы его на решение еще одной загадки: как это мюрренцам удалось затащить