такой, что ты похож на своего отца, что ты такой же безвольный человек, как он. Но ведь ты Джаветти, не забывай этого.
Джаветти всегда делали все, что в их силах, никогда никому не уступая, и не говори мне, что ты и так занимаешься чуть не круглые сутки, а по выходным работаешь в бакалейной лавке. Работа только полезна для тебя. Я пристроила тебя на это место, потому что увидела в тебе будущего бездельника. И даже принимая во внимание твою работу и учебу и то, что ты делаешь по дому, у тебя все равно Должно оставаться свободное время, много свободного времени, чересчур много. Может быть, тебе даже следует подрабатывать вечерами – день-два в неделю – на рынке. А время всегда найдется, если только захотеть. Бог создал этот мир за шесть дней, только не надо говорить мне, что ты не бог, потому что, если бы ты был внимательнее на уроках богословия, ты бы знал, что создан по его образу и подобию, и, кроме того, помнил бы, что ты Джаветти, а это значит – ты создан по его образу и подобию чуть больше, чем все остальные, вроде Винсента Скавелло, кого я и упоминать-то не желаю. Посмотри на меня! Я работаю весь день, но я успеваю готовить для вас хорошую еду, и вместе с Кристиной мы содержим в порядке этот дом, в идеальном порядке – бог свидетель, – и хотя я иногда устаю и чувствую, что больше не могу ничего делать, я все равно делаю, делаю ради тебя, и одежда твоя всегда как следует выглажена – не так ли? – а носки заштопаны – вспомни-ка, надел ли ты хоть раз дырявый носок! – и если я делаю все это и не падаю замертво и даже не жалуюсь, я имею право рассчитывать на то, чтобы у меня был сын, которым я могла бы гордиться, и, видит бог, ты будешь таким сыном! А что до тебя, Кристина…»
Эвелин никогда не уставала читать им нотации. Всегда: каждый день, по праздникам и в дни рождения – не было дня, когда бы она оставила их в покое. Кристина и Тони сидели как завороженные, не смея сказать ни слова в свое оправдание, иначе она презирала бы их еще больше, наказание могло быть еще страшнее, оправдываться означало подлить масло в огонь. Она не давала им ни минуты передышки, требовала выкладываться во всем, что бы они ни делали, что само по себе было не так плохо и для их же блага. Но вот они получали самые высокие оценки, завоевывали самые высокие награды, занимали первые места в школе и многое-многое другое, но это никогда не приносило удовлетворения их матери. Для Эвелин быть лучше всех было недостаточно. Когда они становились первыми, достигали вершины, она набрасывалась на них за то, что у них ушло на это слишком много времени, она ставила перед ними новые цели и подозревала их в том, что они испытывают ее терпение и теряют драгоценное время, не давая ей ощутить гордость за них.
Когда ей казалось, что одних нотаций недостаточно, она прибегала к самому кардинальному средству – слезам. Она начинала плакать и винить себя в их неудачах.
«Вы оба плохо кончите, и это будет моя вина, только моя, потому что я не нашла к вам подхода, не могла заставить вас понять главного. Я мало делала для вас, я не знала, как помочь вам побороть дурную кровь Скавелло, которая течет в ваших жилах, – а следовало знать, следовало дать вам больше. Что толку от такой матери? Какая я вам после этого мать?»
…все те давно прошедшие годы…
Но ей казалось, что это было вчера.
Кристина не могла рассказать Чарли Гаррисону всего о своей матери, о своем детстве, вызывавшем ощущения, напоминающие клаустрофобию; детстве, которое прошло в мрачных комнатах среди тяжелой викторианской мебели под знаком тяжелого викторианского же чувства вины, – ей потребовалось бы много часов, чтобы объяснить все это. Кроме того, она меньше всего искала сочувствия, не принадлежа по натуре к тем, кто склонен делиться интимными подробностями собственной жизни с другими, пусть это будут даже друзья, не говоря уже о чужих, вроде этого человека, каким бы положительным он ни был.
Лишь несколькими фразами намекнула на свое прошлое, но по выражению его лица казалось, что он чувствует и понимает гораздо больше сказанного; возможно, душевные переживания отражались на ее лице и в глазах гораздо явственнее, чем она могла предположить.
– Эти годы были особенно тяжелыми для Тони, – продолжала Кристина свой рассказ. – Главным образом потому, что помимо всего прочего Эвелин была одержима идеей сделать из него священника. Среди членов семейства Джаветти, принадлежавших к ее поколению, было два священника, и их особенно почитали в семье.
Вдобавок ко всему Эвелин сама была женщиной религиозной, и, даже если бы не существовало семейной традиции посвящать жизнь церкви, она все равно настаивала бы на этом выборе для Тони. И ее упорство было вознаграждено – сразу после церковноприходской школы Тони пошел в семинарию. У него не было другого пути.
К тому времени, как ему исполнилось двенадцать, Эвелин уже промыла ему мозги, и он даже и в мыслях не мог представить себе иной стези, кроме церковной.
– Эвелин хотела, чтобы Тони стал приходским священником, – сказала Кристина, – впоследствии монсеньором, а потом, возможно, даже епископом. Я уже говорила, она выдвигала очень высокие требования. Но после того как Тони принял постриг, он попросил направить его на миссионерскую работу и оказался в Африке. Мама была вне себя! Видите ли, в церкви, так же как и в правительстве, наверх пробиваются благодаря расчетливому политиканству. Но если вы сидите в глухой африканской миссии, то не можете обеспечить своего постоянного и зримого присутствия в коридорах власти. Мама пришла в ярость.
– Он выбрал деятельность миссионера, потому что знал, что она будет против этого? – спросил детектив.
– Нет. Дело в том, что мать видела в его сане священника способ добиться почета для себя и семьи. Тони же это давало возможность служить ближнему. Он серьезно воспринял свой обет.
– Он до сих пор в Африке?
– Он мертв.
От неожиданности Чарли Гаррисон растерялся:
– О, прошу прощения. Я…
– Это давняя утрата, – остановила она его. – Одиннадцать лет назад, когда я училась в старших классах, Тони был убит террористами, африканскими экстремистами. Какое-то время мать была безутешна, но постепенно горе уступило место.., болезненной злобе. Ее действительно злило, что Тони позволил себя убить, как если б он, вроде нашего отца, просто сбежал из дома. Она заставила меня почувствовать, что я должна выполнить то, в чем ее ожидания не оправдали ни папа, ни Тони. Мне тогда было так горько, я была так растерянна и чувствовала себя настолько виноватой, что.., я сказала ей, что хочу стать монахиней, и Эвелин.., моя мать ухватилась за эту идею. Закончив школу, по ее настоянию я ушла в монастырь.., и это было катастрофой…
С тех пор минуло много лет, но она отчетливо помнила свое ощущение, когда впервые надела рясу послушницы, неожиданно тяжелую, сурового черного полотна; помнила, как, не привыкшая к такой широкой одежде, постоянно цеплялась длинным подолом за дверные ручки, мебель и за все, что попадалось на пути. Несмотря на все старания забыть, все это жило в ней – каждый день, проведенный в безотрадной и аскетичной атмосфере монастырского заточения, когда она вынуждена была носить строгую монашескую униформу и жить в тесной каменной келье, коротая ночи на примитивной койке. Потерянные Годы так походили на удручающую жизнь в викторианском доме в Помоне, что так же, как и при воспоминании о своем детстве, при одной мысли о монастырских днях у нее теснило грудь и становилось трудно дышать.
– Вы были монахиней? – переспросил Гаррисон, не в силах скрыть удивления.
– Монахиней, – сказала Кристина.
Чарли попробовал представить эту полную жизни, чувственную женщину в монашеском облачении, но не смог, у него не хватило воображения.
По крайней мере, теперь ему было понятно, откуда в ней эта удивительная сдержанность. Два года обители, два года, наполненные ежедневным созерцанием и молитвой, два года вне суетной мирской жизни не могли не оказать своего влияния.
Но это все равно не объясняло, почему он сразу ощутил огромное влечение к ней и почему в ее обществе чувствовал себя неотесанным подростком. Это оставалось тайной для него, хотя и волнующей, но тайной.
Она продолжала: