крепко зажмурилась… а потом… потом открыла глаза… и ее левый глаз стал ярко-красным… налился кровью… и в этом глазу тоже было что-то живое, что-то извивающееся…»
Делакруа всхлипнул и выключил магнитофон. Один бог знает, сколько времени потребовалось бедняге, чтобы справиться с собой. На ленте пробела не было, только прозвучал еще один щелчок, когда Делакруа нажал на кнопку «запись» и продолжил:
«Я побежал в нашу спальню, чтобы взять., взять револьвер… и побежал обратно. Пробегая мимо спальни Фредди, я увидел его… Он стоял у кровати. Фредди… Глаза широко открытые… испуганные. Тогда я сказал ему… велел лечь в кровать и ждать меня. В комнате Лиззи… Морин стояла спиной к стене, прижав ладони к вискам. Лиззи… она еще… ох, она билась… и лицо… лицо распухло… искривилось… все кости… это была не Лиззи… Теперь надежды не было. Это была та самая проклятая штуковина, явившаяся с той стороны и прошедшая сквозь Лиззи, как сквозь дверь. Прошедшая насквозь. О Иисусе, я ненавижу себя. Ненавижу. Я был частью этого, я открыл дверь, открыл дверь между той и этой стороной, сделал это возможным. Я открыл дверь. А теперь настала очередь Лиззи… Поэтому я должен был… поэтому я… я выстрелил… выстрелил в нее… выстрелил дважды. И она умерла и молча лежала на кровати, такая маленькая и тихая… Но я не знал, не осталось ли в ней что-нибудь живое, хотя ее больше не было. А Морин… схватилась обеими руками за голову… и говорит: „Дрожит“. Я знал, она говорит про то, что происходит у нее в голове, потому что я чувствовал то же. Трепет в позвоночнике, такой же трепет, какой вызывало то, что было в Лиззи и есть в Лиззи. И тут Морин говорит… самое поразительное… самую поразительную вещь. Она говорит: „Я люблю тебя“, потому что понимает, что происходит. Я рассказал ей про другую сторону, про задание, и она знает, что я заразился, что это дремало больше двух лет, но я заразился и заразил их тоже, уничтожил всех нас, навлек на нас проклятие, и она это знает. Знает, что я… что я сделал с ними… и что должен сделать сейчас… и она говорит: „Я люблю тебя“, то есть дает мне разрешение, и я говорю ей, что тоже люблю ее, очень люблю и прошу у нее прощения, и она плачет, и я стреляю в нее… один раз, в мою милую Морин, чтобы не дать ей страдать. А потом я… ох, я иду… спускаюсь в холл и иду в комнату Фредди. Он лежит в кровати навзничь, весь потный, волосы мокрые от пота, и обеими руками держится за живот. Я знаю, что он тоже чувствует трепет… трепет в животе… потому что сам чувствую его в груди и левом бицепсе, как дрожащую жилку, в мошонке и снова в позвоночнике. Я говорю Фредди, что люблю его, и велю закрыть глаза… закрыть глаза… чтобы я мог помочь ему. А потом… я не думал, что смогу, но смог. Мой сын. Мой мальчик. Храбрый мальчик. Я помог ему. А когда я выстрелил, трепет во мне прекратился, прекратился полностью. Но я знаю, что это не кончилось. Я не один… не один в своем теле. Я ощущаю пассажиров… что-то… какую-то тяжесть в себе… присутствие. Оно спит. Но проспит недолго. Недолго. Я перезарядил револьвер…»
Делакруа выключил магнитофон, сделав паузу, чтобы снова собраться с силами.
Я остановил запись с помощью пульта. Покойный Лиланд Делакруа был не единственным, кому требовалось справиться со своими эмоциями.
Бобби молча встал с табурета и пошел на кухню.
Вскоре я последовал за ним.
Он вылил недопитую бутылку «Горной росы» в раковину и пустил холодную воду.
– Не выключай, – сказал я.
Когда Бобби бросил пустую бутылку из-под содовой в мусорное ведро и открыл холодильник, я подошел к раковине, подставил руки под струю и по крайней мере минуту мыл лицо.
Я вытерся парой бумажных полотенец, и Бобби передал мне бутылку пива. Другую он взял себе.
Я хотел вернуться в Уиверн на трезвую голову. Но после услышанного и того, что еще предстояло услышать, можно было без всяких последствий осушить полдюжины бутылок.
– 'Эта проклятая штуковина, явившаяся с той стороны…' – пробормотал Бобби, цитируя Лиланда Делакруа.
– С той стороны, на которую ходил Ходжсон в космическом костюме.
– И откуда вернулся, когда мы его увидели.
– Думаешь, Делакруа просто свихнулся и убил свою семью без всякой причины?
– Нет.
– По-твоему, то, что он видел в горле и глазу дочери, было на самом деле?
– Именно.
– Я тоже. То, что мы видели в костюме Ходжсона… могло оно вызвать трепет?
– Могло. И кое-что похуже.
– Хуже, – повторил я, пытаясь не дать воли воображению.
– У меня такое чувство, что та сторона – настоящий зверинец.
Мы вернулись в столовую, и я неохотно включил магнитофон.
Когда Делакруа снова приступил к записи, его настроение изменилось. Он уже не был так чувствителен, как раньше. Его голос то и дело срывался, ему приходилось время от времени делать паузы, чтобы справиться с собой, но большую часть времени он крепился и говорил то, что считал нужным.
«У меня в гараже хранился садовый инвентарь, в том числе галлон спектрацида для борьбы с насекомыми. Я взял канистру и вылил ее натри тела. Не знаю, имеет ли это смысл. Ничто не… не двигалось в них. То есть в телах. Кроме того, это не насекомые. Не то, что мы подразумеваем под насекомыми. Мы не знаем, что это такое. Никто не знает. Множество гипотез. Может быть, это что-то… метафизическое. Я нацедил из бака машины немного бензина. В другой канистре есть еще пара галлонов. Я воспользуюсь бензином и разведу костер, а потом… покончу с собой. Не собираюсь оставлять четыре наших тела этим ученым овчаркам из руководства проекта. Они сделают еще какую-нибудь глупость вроде аутопсии. И только распространят эту мерзость. Я позвоню руководству лишь после того, как заеду на почту и отправлю эту кассету, а потом разведу костер и… убью себя. Сейчас внутри у меня тихо, очень тихо. Сейчас. Надолго ли? Хочу верить, что…»
Делакруа остановился на полуслове, затаил дыхание, словно прислушиваясь к чему-то, а потом выключил магнитофон.
Я остановил запись.
– Он никому не отослал эту кассету.
– Передумал. Но что он имел в виду, когда говорил про метафизику?
– Я сам хотел спросить о том же.
Когда Делакруа вернулся к магнитофону, его голос стал тверже, медленнее и мрачнее, как будто этот человек отчаялся во всем и ему уже не до страха и не до скорби.
'Послышался какой-то шум в спальне. Воображение. Тела лежат там… где я их оставил. Очень тихо. Очень тихо. Это только мое воображение. Только теперь до меня дошло, что ты ничего не понимаешь. Я начал не с того конца. Я должен многое рассказать тебе, если ты захочешь взяться за это дело, но у меня мало временим. О'кей. Самое главное, что тебе нужно знать, – это то, что в Форт-Уиверне шла работа над секретным проектом. Они думали, что совершают волшебное, таинственное путешествие. Слабоумные. Мегаломаньяки.[26] Я был среди них. Более подходящим названием для проекта было бы «Кошмарный поезд», а еще лучше – «Поезд в преисподнюю». И я был счастлив, что оказался среди его «пассажиров». Брат, я не заслуживаю снисхождения. Как и кое-кто из ключевых фигур. Здесь не все. Только те, кого я знаю и могу припомнить. Некоторые уже умерли. Но многие живы. Может быть, один из уцелевших заговорит, один из стоявших у руля ублюдков, который знает намного больше моего. Все они должны быть напуганы, а некоторые обязаны испытывать угрызения совести. А ты собаку съел на поисках тех, кто щелкает бичом'.
Делакруа перечислил больше тридцати человек, указывая их пол, профессию, звание, чин: доктор Рандольф Джозефсон, доктор Сарабджит Санатра, доктор Майлс Беннел, генерал Дик Кеттлман…
Моей матери среди них не было.
Я узнал только два имени. Первым был Уильям Ходж-сон – без сомнения, тот самый бедный дьявол, с которым мы столкнулись в странной яйцевидной комнате. Вторым – доктор Роджер Стэнуик, который вместе с женой Мэри жил на нашей улице, в седьмом доме от моего. Доктор Стэнуик был биохимиком, одним из многочисленных коллег моей матери, принимавших участие в уивернских генетических экспериментах. Если проект «Загадочный поезд» не имел отношения к работе моей матери, то доктор Стэнуик получал сразу по двум чекам и сделал двойной вклад в дело разрушения мира.