— Золотинка — чудесное имя, сладостное имя. Самый звук имени… отголосок отголоска… Тень этой чудной девушки… О-о! Больно… Это имя… наваждение имени, сладострастие имени. Золотинка — перезвон колокольчиков. И погибель. Сладостно произнести это имя онемевшими от боли губами. Это имя для пересохших губ! — Ананья сипит.
— Верно! — криво улыбаясь, проговорил Рукосил и подернул ухо, Ананья вскинул сведенные судорогой пальцы. — Именно это я и сказал. Ты верно меня понял.
Рукосил выпустил малого. Налитое кровью, как сплошной синяк, ухо пылало.
— Да! — повторил Рукосил с безжалостной лаской. — Ты хорошо понял. Постарайся не забыть. А теперь валяй на круг.
— Значит, я не должен допустить, чтобы эту мм… исполненную достоинств девушку убили? — произнес Ананья, мучаясь лицом, несмотря на все попытки вернуть себе бесстрастие.
— Пусть ее удавят, чертову стерву! — вскричал Рукосил с внезапной злобой.
Так что Ананья отшатнулся. И Рукосил повторил с шипящей ненавистью:
— Пусть сечевики удавят ее на самой толстой веревке! — Он замахнулся кулаком. — Убирайся, недоносок!
Пятясь и кланяясь, Ананья нашел тощим задом выход и в коридоре, бережно притворив за собой дверь, решился тронуть пылающее огнем ухо.
А Рукосил, оставшись один, оглянулся, дико, безобразно гримасничая, и только лишь когда нечаянный взгляд его пал на зеркало, поправился, откинул голову и тронул напомаженные усы. Затем он подвинул на груди золотую цепь с литым изображением единорога и покинул наконец внутренние покои насада.
На краю вытоптанного поля, занимавшего плоский склон холма перед частоколом, раскорячился уродливый дуб. Могучие, что деревья, ветви его не прогибались под тяжестью повешенных, но в близком соседстве с чужеродными плодами, как кажется, теряли листья и сохли. Тонкий смрад десяти или пятнадцати изменников, чьи ноги свисали между зелени, разносился дуновением ветра по всему майдану, отчего легла в землю, пожухла и почернела трава.
Сюда-то, на майдан, и валила толпа, в сердцевине которой плыла вознесенная на руки Золотинка. Рокочущая людская громада согнала с дуба черное облако воронья и гнусное карканье птичьей сволочи потонуло в гуле голосов. Стая с шуршанием пронеслась в воздухе, забирая кругом, — частая рябь теней, словно призрачная сеть, скользнула по пыльной земле, по головам, по лицам и спинам. Выше поднялись птицы, не находя себе места, еще выше — воронье распалось в небе мятущимся редким маревом, а люди заполонили собой майдан.
Золотинку внесли под зловонную сень дуба и водрузили на бочку, одну из полудюжины опорожненных здесь в недавние времена в общественных интересах и для тех же общественных надобностей оставленных здесь бочек.
— В чем меня обвиняют? — хрипло спросила Золотинка, очутившись высоко над толпой — выше прежнего. Она с содроганием обернулась на черневшие между ветвей босые ступни. — Я ни в чем не виновата! Что вы хотите сделать?
— Не беспокойся, мы все покажем! — загалдели кругом. — И покажем, и объясним! Без тебя не обойдется. Не торопись!
Золотинка дергано озиралась, пытаясь заметить, кто говорит. Иногда это ей удавалось, но уже через мгновение она не могла опознать человека среди обращенных к ней лиц. Борода или усы, бритая макушка сечевика с крошечным чубчиком, полные боязливого любопытства широко распахнутые глаза девочки, ехидный прищур и мрачная усмешка, свежие щеки и бледный рубец на черной от загара морщинистой роже — все было одно, без различия. Все лица и взгляды роднило бесстыдство, откровенность нестесненного, безнаказанного взора.
Торчали из толпы два весла — Золотинка их тотчас узнала. Но лодочников, самих лодочников она не могла бы теперь опознать даже по веслам.
Отчаявшись этой безликой пестротой, Золотинка убежала взором к сулящим мимолетную свободу далям. Взгляд ее обратился к речному простору, к лесам, пронзительно и свежо раскрашенным пологими лучами солнца… Но пуганый подневольный взор возвращался к страшному, и новый ужас подкатывал к сердцу, когда Золотинка ощущала источаемый многолюдством толпы чад озлобленного нетерпения. Со стороны палаточного города, из ворот, спешили запоздавшие: пышно одетые воеводы, их слуги и челядь. Немало народа можно было приметить на берегу.
Толпившиеся вокруг бочки люди в самом скором времени уже рассчитывали назначенное Золотинке избыть и жить дальше, потому что почитали себя бессмертными. И одна Золотинка среди всей толпы не могла разделить этого обольщения — она стояла так близко от провисших в пустоте ступней с черными пальцами. В пустоте, без опоры. В неестественном положении между небом и землей, в межеумочном положении, где кончают свой неестественный путь ведьмы и колдуны.
Обостренные чувства говорили Золотинке, что она маленькая, никому, в сущности, не опасная девочка. Славная девочка, готовая раскаяться прежде, чем ее накажут. Несправедливость настигла ее в ту пору, когда она, маленькая девочка, осознала необходимость исправиться. Разве самомнение, дурные привычки и заносчивость — это такая вина, которую ничем нельзя искупить, кроме смерти? Кроме смерти…
Зачем они так торопятся?
Они боятся, что Золотинка полетит. А они летать не могут.
Но, смешные люди, разве Золотинка может? Как же она полетит, когда душа ее закоченела страхом?
Толпа галдела и спорила, разбившись кучками. Трудно было понять, что они там обсуждают, и Золотинка не понимала.
Среди стоявших на реке судов она распознала «Фазан». Тоскливая мысль о Тучке напомнила о Юлии и о Рукосиле тоже. Ведь то, что происходило теперь было сплошным недоразумением, случайностью, а Рукосил, как никак, олицетворял нечто иное, со случайностью не схожее.
Тучку Золотинка увидела в толпе. Черный лицом, лохматый седой человек продвигался, не замечая толчеи и толчков, которые он получал в изобилии, потому что был скован в шаге. Он как-то подтягивал ногу, словно тащил за собой другого человека… тоже черного от загара и в стираной до бела парусиновой рубахе без подпояска. Этот, второй, ковылял правой ногой; они были скованы цепью за щиколотку и составляли неразлучную пару. Широколицый основательный Тучка и вертлявый малый с цепким взглядом, вороватым и быстрым. Поглядывая и на Золотинку, малый успевал оценивать встречные кошельки и карманы, тогда как Тучка не видел ничего, кроме поставленной на бочку девушки.
Он остановился, не доверяя глазам. И Золотинка тоже застыла, захваченная тоской и жалостью, горячими, душившими горло слезами.
И отвернулась, следуя смутному, но уже определившемуся побуждению оберегать Тучку от самой себя.
Вокруг бочки не утихала давка — кто-то лез ближе, глянуть, кто-то проталкивался обратно — насмотревшись, кто-то задирал соседей — из озорства, кто-то делился впечатлениями — из общительности. Вертлявый малый на Тучкиной цепи с увлечением бранился и переругивался, не пренебрегая и зазорными телодвижениями, если позволяла ему цепь, но Тучка… пораженный изумлением, ужасом Тучка был беспомощен в толчее, как младенец.
Золотинка глянула и опять отвернулась, удерживая рыдания.
А толпа разразилась криком: круг, круг! Начали освобождать середину майдана. Сечевики гнали замешкавших, и толпа распадалась с поразительной быстротой, круг, довольный, чтобы скакать на лошади, очищался. Золотинкина бочка оказалась не в середине его, а на окраине, круг замкнулся у нее за спиной. Тучку с напарником затолкали в толпу и они потерялись.
Сечевики катили бочки, чтобы соорудить из них нечто вроде престола для старшины круга, когда новый вопль разрушил установившийся было порядок.
— Юлий! Государь! — разрозненные клики обратились в общий рев: — Ура! Ура-а-а! Великий государь Юлий Первый!
Со стороны реки к майдану поднималась порядочная купа людей; на высоком древке покачивался