— Все из-за бачи вышло. Выписали себе гузарцы, всем обществом, бачу из Кара-Тюбе. На первый же пир — томашу — пригласили нас, дархцев; как не похвастать: мы ведь первые знатоки. Ну и бача оказался! Воистину умереть, такая сладость! Дархцев знаешь? О-ге! В ту же ночь выкрали бачу, увезли в Дарх. Гузарцы поутру за нами: отбивать. На! Высоко Дарх, ущелье тесное, всем кишлаком вышли. Бились до заката: и камнями, и мултучным боем. Отбили. Однако у нас одного недосчитались, у них одного; которых — поранили.
Четыре раза ходили гузарцы. Как ларец за семью замками — Дарх на высотах. Разбили лоб. Отступились. Расчет последний сделали: у нас убитых да от ран умерших — шестеро, у них — семеро. И бача наш, и верх наш. Подали гузарцы в суд. Ну, вот и судимся. Сегодня конец: следователь говорит: «Спрашивать больше не буду». По домам гайда! К вечеру тронемся.
— И мы к вам.
— Вот — доброе дело. Гостям рады. Вместе и пойдем.
На следствии — пристав сам. Я зашел передать поклон от жены, от Марьи Владимировны. Ест плов со следователем: сидит, живот гладит — тяжело.
— Кончили дело?
— Э, хоть бы и не начинать! Волокита одна. С этими делами из-за воды — вечно так.
— Как из-за воды?
— Так ведь дело возникло по жалобе гузарцев в том, что дархцы переняли им арык на левом берегу Зеравшана, отчего у них пропал посев, а когда гузарцы попытались открыть воду силой — напали на них и одного убили.
— Одного, а не семерых?
— Семерых? — подозрительно присматривается следователь. — Откуда вы взяли? Вы что-нибудь по делу знаете?..
— Нет, ничего не знаю. Так, что-то слышал… почему-то запомнилось, будто о семерых шла речь.
— Вы, батенька, поосторожнее! — отдуваясь, сказал пристав. — Тут шутки в сторону: два кишлака допросили — все, как один человек, показывает: убит один, в свалке, кем — неизвестно. А вы вдруг — семеро! Для студента — притом императорского университета — неосновательно.
Вернулся к дархцам — проверил. Смеются: конечно же, те шесть убитых не в счет: так на так — у нас столько же. Только о седьмом, лишнем, и суд. А о воде заявление потому, что о бачах есть, говорят, какой- то закон русский, запретный: будто нельзя мальчиков любить. Э? Сам Мухаммад любил, нам нельзя, — это закон, по-ихнему! Все же как бы чего дурного нашему баче не вышло, если сказать. А суду — не все ли равно, из-за чего убили? Кровь: за нее — не за бачу или воду — суд. Ну — и гузарцы молодцы: дело проиграли, а о баче все-таки никто словом не обмолвился. Мы им за это дали плату на кровь, сколько обычай велит. Сполна. Сквитались. Теперь друзья опять. Эй, Ага-Ага, бей в бубен! Пошли!
Сдвинулись сразу всем табором. Гузарцы провожают. Колотят в котлы. Толпою мимо сакли старшины: следователь с террасы смотрит… на подследственных.
— Запевай, Мирим-бай, свет очей моих. Ту, новую песню.
Звучным тенором запевает Мирим-бай об очкастой вороне, которую позвали гузарцы судить их с Дархом. Хор подхватывает:
Машут рукавами следователю. Тот кланяется, вертит сухою рукою, снисходительно и важно… Не знают туземных языков русские начальники…
Весь путь — три часа вверх по ущелью — шли с песнями. Воистину веселый Дарх. На каждый случай — присказка или песня.
— Ты откуда? — спрашивают.
— Из России. С Волги-реки. Город Казань.
— А в Фитибрюхе был?
— В Петербурге? Был.
— Царя — Ак-Пашу видел?
— Нет.
— А мы видели, — подмигивает туземец:
Воистину под семью замками Дарх. Три часа идем вверх без спуска, по кручам. Бьют через дорогу чистые горные ключи. Белою сетью спадают с утесов дикие капорцы. Мирим-бай заливается соловьем.
Увидев Дарх — я увидел простор,
И волю, и красоту!
— И ах, красоту!.. — подхватывает хор. Шепотом сползает припев вниз по тропе.
И воля же здесь, подлинно. Дышится — во всю грудь.
В ночь — праздник. Не в мечети — обычном «клубе» туркестанцев. Мечеть здесь маленькая, стоит особняком на одной из семи скал, по которым гнездится Дарх: нарядная, чистенькая, архарьими и турьими рогами разубрана плоская крыша; но людей около нее не видно. И тропа к ней показалась мне прочно засыпанной щебнем с соседних откосов. Беззаботны, видимо, насчет бога дархцы: за то время, что мы вместе, дважды уже приходило время намаза, и хоть бы один сбросил обувь, разостлал молитвенный коврик…
Собрались на террасе дома старшины, искусно выведенной над самой кручей: с трех сторон отвесно, до самого дна ущелья, спадают кремнистые стены.
Терраса вся застлана пестрыми, домоткаными половиками — паласами. Широким кругом, в три ряда, тесно сбившись, сидят дархцы. На одном конце пять жаровен, пять чугунных котлов с прорезями, насыпанных раскаленными углями: над ними греют, налаживают бубны, засучив рукава, пять крепачей: трудная работа — бубен. Наше место — почетное — на противоположном конце. Там старшина, Саркисов, еще кто-то тонкий, стройный, худой, в белом бешмете… Присматриваюсь:
— Азис! Он-то как попал в Дарх?..
Азис — знаменитейший певец Срединной Азии. Мне не раз в прошлые приезды приходилось слышать его на парадных обедах. Его песни обязательно входили в программу каждого официального торжества: «лучший представитель национального искусства». Мне он никогда не нравился: манерный, сухой, прекрасная техника, но «души» — ни признака. Что ему, модному певцу туркестанской знати, здесь, среди этих полуголых горцев?..
Пир начался с традиционной в горах «мошовы» — национальной горской песни о горохе, составляющем обычную пищу малоимущих в горных кишлаках. Я дал уже — в одной из прошлых этнографических работ своих — записи этой песни, поразительно напоминающей шотландскую песню о Джоне, Ячменном зерне. В горах ее не только поют, но и пляшут. Сплясали ее и дархцы.
Потом — жонглер: семь малых факелов, факелы вперемежку с ножами, дождь яиц… Под общий смех накрытые тюбетейкой яйца обращаются в живую курицу, а живая курица в жареную. Жонглер рубит ее ножом, вынимает из нее тюбетейку, две дюжины яиц, сапог. Съедает ее под гуканье толпы, припевая. Кончил. Встает… Из-под ног — живая хохлатая курица.