Второй мой джигит — Саллаэддин — совсем другого типа. Он уже пожилой, лет за сорок. Домовит, скуп; в рассуждении туг; не выпускает изо рта «насвоя» (жевательный табак здешний, порошком); степенен. Для представительства я его с собой и вожу: Гассанка часто мальчишничает. К тому же Саллаэддин мастер увязывать вьюки. По-русски говорит плоховато… Впрочем, и Гассан не очень в русском языке силен. Но для нас это особого значения не имеет: я знаю местные языки, а по-таджикски говорю даже совсем хорошо, так как работал главным образом в горах — среди сплошного таджикского населения.

За чаем говорили, однако, по-русски — этикет требует: ко мне пришли — на моем языке говорят.

За год новостей много; самое главное — Гассанка женился; через три месяца ждет ребенка.

— Ты что же меня не спросился, Гассан-бай? — говорю я нарочито сердито. — Это непорядок. Ну как я с тобой теперь поеду, какой ты теперь джигит! Все будешь на люльку оглядываться.

Гассан прикрывает рукавом халата оскаленные улыбкой белые ровные зубы.

— Э-э, пожалуйста, такого слова не скажи!..

Это его любимая поговорка.

— Ты лучше скажи настоящую правду: куда поедем?

Маршрут у нас по дороге, общим советом, окончательно установлен: по Зеравшану сначала, потом в Фергану, оттуда на Гиссар, Каратегин и южнее.

— В горы поедем — наши и бухарские, Гассан.

Саллаэддин сдвигает на затылок белую, ровно-ровно свернутую чалму и говорит сварливо:

— Зачем в горы? Чего горы придумал? Какая там езда? Ничего нету. Чего смотрел? Едем лучше в Карши или в Шахрисябс — там бек богатый, почетный бек, хорошо будет ехать: дастархан.

— А ты знаешь, Салла, что в горах за Гиссаром?

— Не знаю, таксыр. Не был.

— Вот и я не знаю: значит, надо посмотреть.

Саллаэддин презрительно сплевывает.

— Все смотреть, чего не знаешь, спину собьешь на седле, байгуш останешься… Все будешь ездить. Ехать не туда, где не знаешь, а туда, где знаешь, что хорошо. Это — правильно будет, это — будет закон. А в горах — чего искал?

— Старый-престарый череп будем искать, Салла.

— Какая череп? — с трудом выговаривает Салла незнакомое слово.

— Мертвую голову.

— Тьфу! — Саллаэддин негодующе трясет бородой.

Но и Гассан на этот раз хмурится.

— Э-э, пожалуйста, такого слова не скажи…

* * *

Сборы в путь затянулись. Во-первых, шла волокита с бумагами: надо было получить из губернаторской канцелярии разрешение на проезд по области, всякие предписания местным властям о содействии, «открытые листы» и т. д.; во-вторых — списаться с дипломатическим агентом нашим в Бухаре о командировании к одному из Гиссарских перевалов бухарского чиновника для сопровождения нас по владениям эмира. (Таков установленный порядок — без официального провожатого проезда по Бухаре нет.) Надо было, наконец, закупить лошадей, седла, ахтаны (вьюки) и куржумы (переметные сумы), арканы и всякую необходимую для похода утварь…

Пока шли приготовления, показывали «новичкам» — Басову, Алчевскому, Фетисову — самаркандские достопримечательности. Да и Жорж — не все видел.

Осмотрели чудесные, старой, тамерлановской стройки мечети и гробницу самого Тамерлана под голубым, спокойным и строгим куполом Гур-Эмира. Прост черный камень, драгоценная нефритовая глыба над могилой в сводчатом склепе: достойно, в рост своей славе, захоронен Тимур. Не оскорблен мишурой украшений и внешней пышности.

Побывали в ночь на пятницу в загородной — на Афросиабе — мечети Шах-и-Зинда, на радении воющих дервишей. Лучшая это, пожалуй, из всех самаркандских мечетей — и по архитектуре, и по рисунку воистину сказочных изразцов. Строил ее над могилой Кусама-ибн-Аббаса, принесшего в Самарканд ислам, Абдул-Азиз-хан, сын Улуг-бек-Гургуна, сына Шахруха, сына Эмира-Тимура-Гургана, в XV веке.

Не раз в том, в прошлом, году, запав от глаз молящихся в темном притворе, я следил, как разгорается радение; как медленно подымается с ковров, раскачивая тела, туго сомкнутый сплетенными руками круг дервишей под нарастающий до беснования священный напев. Подымется, завертится, ускоряя темп, в ритм хриплого гимна, порвет звенья живой цепи и рассыплет в безумной пляске десятки страшных теней по всему простору полутемной, лишь пасмурным огнем немногих свечей озаренной мечети. Вьются, падают в судорогах изнеможения… и сползаются опять, сплетаются руками в живое кольцо… чтобы вновь начать медлительное раскачивание тел, новую строфу нескончаемого, глушащего сознание гимна.

Сколько раз видел я этот смерч пляски, слышал эти вскрики, зажатый за колоннами исступленной, славословящей, плачущей толпой… Видел из-под чалмы — ибо не безопасен (хотя и не запрещен) доступ неверному, гяуру, на эти ночные радения. Сколько раз! И все же каждую такую ночь — огромное напряжение нервов…

Тем сильнее захватило радение наших «новичков», уже самым фактом переодевания в туземные костюмы особо настроенных. Басов, художник (он, кажется, не то теософ, не то оккультист), вернувшись, под утро же сел писать: о сущности экстаза. Прочел нам за чаем. Жорж хмурился и переспрашивал:

— Как?

Басов старательно повторял:

«Превращение чувства в силу, жизни в мысль, превращение безумия в божественное упование не имеет ничего общего с борьбою между добром и злом… Оно имеет теперь дело с другой дуадой противоположностей, которая как непреодолимая преграда встает на пути. Но когда к ней приблизится возвысившийся дух, полный божественного упования, дух, обладающий даром бодрствующего ясновидения, то путь вновь открывается. Это происходит потому, что все отрицательное в природе становится положительным».

Жорж спорил: с материалистической точки зрения. Я попросту ничего не понял.

Но для контраста в тот же день повез всю компанию в «Пой-Кабак» — окраину туземного Самарканда: кварталы всякого рода притонов и поножовщины.

Ездить туда можно только ночью. Днем — улицы пусты; наглухо — стучи, не достучишься — заперты калитки домов, досками заставлены террасы чой-ханэ (чайных) и лавок. Только в сумерках, когда зажгутся в кривых проулочках редкие, скупые, тусклые фонари, сотнями очертаний оживают дома и проезды. Очертаний — полупризрачных, ибо обычно здесь не ходят, здесь крадутся. И свет — случайный — факела или свечи — никогда не освещает лица на улице: никто не повертывается лицом к свету — люди кажут только свои очертанья, сами остаются темны…

Сотни дуторов[2] перекликаются ползучим напевом из домов туземных гетер (тысячи их здесь). В домах этих за две-три серебряных монеты можно выпить чайник терпкого афганского чая, посмотреть пляску, послушать пение и чопорный разговор гостей… Тело не продают здешние женщины: они отдают его по выбору, — если приглянется кто из гостей. Но доход их — не в этом: плата за чай, подарок за пенье, за пляску, за проведенное в беседе время.

Дальше в закоулки — сквозь щели ставен видны согнувшиеся над стаканом с костями оборванные фигуры игроков; еще дальше, еще глуше — совещающаяся над бутылью мутного, кислого пива воровская шайка: «красноногими» зовут их в Туркестане; дальше: на циновках, спиной привалясь к обмызганной, грязной стене, застыло чернеют полутрупы — курильщики опия. Для гашиша — помещение другое: он возбуждает, гашиш. Дав накуриться, хозяин выводит на улицу пьяных, одержимых гашишем. При встрече их видно далеко: идут, высоко поднимая ноги, соломинка на дороге кажется бревном, вывороченный из мостовой булыжник — скалою. На ровном месте — прыжок. Скрестить с ним взгляд — опасно: в дрожании губ неприметном — почудится смертельная обида. Но здесь у каждого на поясе нож.

Туземный Самарканд трезв. Сарт, замеченный в нетрезвом состоянии, на неделю отправляется в арестный дом — миршабхану — без различия чина и звания. Пить дозволено только здесь, в темных кварталах. В ночь дребезжат поэтому по камням грязных, замусоренных мостовых коляски на кутеж

Вы читаете Крыша мира
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату