очага с шитьем на коленях.
Ей не всегда удавалось скрыть прячущийся в глазах страх. Остин думал, что она боится его, и однажды, сидя в одиночестве, она осознала, что и в самом деле его боится. Все начиналось с нежности и жалости. Так откуда взялся страх? Может, она за него боялась, боялась его кошмаров? Нет, она боялась именно его, и он об этом знал, и тут была еще одна преграда, которую любовь должна преодолеть. Потому что это была именно любовь, а не просто сочувствие с ее стороны и агрессивность – с его. Он же не мальчишка, поймавший из пустого любопытства яркую птицу и поломавший ей крылья. О Бетти они никогда не говорили. Дорина никогда даже фотографии ее не видела, хотя в детстве, как ни странно, могла с ней встретиться, только этого не случилось.
Лишь совсем недавно, наверное, только после этого неприятного письма от Людвига, она поняла, насколько любовь к Остину отделяет ее от других людей, будто шаг за шагом неумолимая судьба окружала ее и он был бессознательным проводником этой судьбы. Ей казалось, что каждый ее контакт с миром он воспринимает как предательство. И в ее желании встретиться с Тисборнами или даже с Шарлоттой он все равно усмотрел бы намек на заговор. О Мэтью, разумеется, и речи быть не могло. И Гарс тоже был табу. Ей очень хотелось увидеться с Гарсом, теперь ставшим таким взрослым, совсем другим, чем прежде, но смущение и неловкость, всегда присутствовавшие в их отношениях, от этого стали бы еще сильнее. И Остин подумал бы, что они обсуждают его. Теперь даже Людвиг ушел. Все ушли. Как будто в этой точке пространства готовилось убийство.
Дорина понимала, что во многом воспринимает свое положение неправильно. Но она не сомневалась в своей нормальности. Когда картины падали со стен, окружающие пугались больше, чем она. Бояться того или другого – решало что-то внутри ее. Она гораздо больше боялась чего-то незримого, какой-то невидимой точки, где даже любовь погибает в муках. Боялась сидящей в людях жестокости по отношению к другим, и образцы этой жестокости проходили перед ней на экране телевизора в кухне. Сейчас, когда девушки покинули дом, она чаще смотрела телевизор, заколдованная этими картинками. Не могла к ним привыкнуть, хотя знала, что жестокость существует даже в ее маленьком мирке. Мэвис однажды предложила ей посетить врача, в другой раз – священника, но Дорин знала, что это доставит боль Остину и вообще бессмысленно.
В мир она могла вернуться только с помощью собственного мужа. Только таким образом магия могла превратиться в дух. А между тем она бежала от Остина. Что же случилось? Может, она попросту боялась мужа? Он часто набрасывался на нее, кричал, что она разрушила его жизнь, но это была не та жестокость, которой надо бояться. Он нуждался в защите, а в ней видел угрозу. Одно время ей казалось, что он подсыпает ей в пищу какой-то порошок. Чувствовала, как слабеют душевные силы: он так яростно требовал того, чего она дать не могла, и с каждым днем ее становилось все меньше. Наконец она не выдержала. Убежала. Чтобы получить передышку, чтобы выжить. Но бегством она создавала новое препятствие между собой и Остином, совершенно неожиданное. Потому что когда она исчезла, Остин и сам вздохнул свободно. Несомненно, он желал ее возвращения, тосковал, но вместе с тем и вздохнул свободно. Он окружил ее настороженной ревнивой нежностью, но не приближался, полагая, что таково ее желание. Он кружил возле ее тюрьмы, как яростный волк-страж. По ночам ей слышалось завывание.
Наверное, есть какие-то средства, Дорина это чувствовала, но ничто не приходило на помощь их безумию. Мэвис иногда с некоторым смущением пробовала заговорить о простых обязанностях, об очевидных нуждах и житейских делах. Но не было здесь ничего очевидного и простого, и едва ли не каждое движение пугало. Она могла бы просить у Бога облегчить ее тяжкие мысли, открыть вход в простое существование, но для этого надо было верить. Отсутствие Его было для нее ощутимым, но не более ощутимым, чем полное отсутствие помощи. Вера дала бы ей облегчение, как слезы.
– Она говорит, что на нее напала сова, – сказал Людвиг. Митци дрожащей рукой наливала себе виски.
– Она пьяная, – произнес Остин. Он только что появился в кухне, вымокший под дождем, уставший.
– Я не пьяная, – возразила Митци, – а сова на меня точно напала. Весь вечер я просидела в пабе, а ты не пришел.
– Я предупреждал, что занят.
– Если бы не платок, она выклевала бы мне глаза.
– Мне надо позвонить Грейс, – вмешался Людвиг.
– Иди спать, Митци, и прости, что не пришел.
– А где ты был? Господи, голова болит. Я так испугалась.
– На меня нашла тоска, я решил пойти прогуляться, даже не помню, где ходил.
– Неправда. Наверняка пошел к своей женульке.
– Потише. Я у нее не был. И не говори так о ней. Я весь промок до нитки. Иду спать.
– У нее был, у женушки. А сейчас обнимешь подушку, будто это она.
– Спокойной ночи!
Остин прошел через гостиную и хлопнул дверью.
– Что с тобой, Митци? – озабоченно спросил Людвиг. – Мне надо выйти позвонить.
– Мне плохо. Я весь день просидела одна, ждала этого хлюпика. И зачем мне все это надо, он же обыкновеннейший нахлебник. Сейчас, надо взглянуть, вот тут, что-то болит.
Митци как пришла, так и осталась сидеть в черном прорезиненном плаще и промокшей розовой косынке. Сейчас, пошатываясь, она остановилась перед небольшим, стоящим на буфете зеркальцем. Потом стащила с головы косынку. Щеку пересекала багровая царапина.
Увидев ее, Митци начала плакать с подвываниями:
– Боже правый, взгляни, что делается!
– Ты и в самом деле сильно поранилась, – встревожился Людвиг. – Где тебя так?
– Сова, я же говорила!
Наверняка очень много выпила, подумал Людвиг, если до сих пор не заметила.
Плач постепенно переходил в истерику.
– Присядь, Митци. Возьми выпей виски и не реви, прошу тебя.
Митци всхлипывала, опустив голову и все же не выпуская стаканчика.
– Что случилось?
Людвиг вздрогнул.
В дверях стоял Гарс. Лицо его было влажным, мокрые волосы прилипли к щекам.
– Она говорит, что на нее напала сова. Посмотри.
– Надо промыть. Придвинь стул к умывальнику. Перекись водорода есть? Принеси чистую тряпку… Поищи вон там, в ящике. Полотенце на плечи ей положи. Вода горячая, это хорошо. Забери у нее стакан. Хватит плакать, слышишь – хватит!
Митци затихла. Смотрела на Гарса беспомощно, пока тот промывал рану, губы у нее были мокрые, слезы текли по лицу. Она была похожа на огромного младенца.
– Вода очень горячая, – говорил Гарс, – но это как раз то, что надо. Попрошу чистое полотенце, пожалуйста, чистое. А сейчас тебе лучше лечь в постель. Не надо ничего прикладывать. До утра подсохнет. Если станет хуже, пойдешь к врачу. А сейчас отправляйся спать.
– Наверное, ей надо помочь, – сказал Людвиг. – Сама не дойдет.
Митци снова начала плакать, еле слышно, глядя куда-то в глубину комнаты и то и дело притрагиваясь к ранке.
– Пошли, – повторил Гарс. – Мы тебя проведем. Где спальня?
– Выше.
Митци, со стаканчиком в руке, провели через гостиную, при этом она возвышалась над своими благодетелями, будто статуя языческого божества над мелкими фигурками верующих. Труднее всего оказалось подняться по ступенькам, потому что Митци хотела держать стаканчик именно в той руке, какой надо было хвататься за перила. Поэтому позади идущих оставалась мокрая дорожка.