склоны гор, темнеющих на фоне бледно-голубого неба. Вечнозеленая ветка извивалась на стене позади бритой головы Каору. Мэтью чувствовал, что ступни костенеют от холода и слишком долгого сидения на полу. Сквозняк покачивает ширмы. Прозвучал колокольчик. Каору вздохнул. Ничего обнадеживающего в этом вздохе не было. У человека только одна жизнь. И Мэтью уже прожил свою.

Что же принесла в результате эта жизнь, думал он. Такая, казалось, великолепная карьера, и вот ничего от нее не осталось. Исчезли надежды и амбиции, исчезло чувство собственной исключительности, а осталось вот что – кучка мусора. В то время как другие посвятили эти двадцать – тридцать лет искусству, семейной жизни, воспитанию детей, он не сделал, пожалуй, ничего путного, ничего, что осталось бы надолго. Ни одной из этих высоко ценимых и легко уловимых ценностей. Он не создал ничего великого в области искусства, он не совершил ни одного выдающегося поступка. Даже страстной любви и той не встретил. Заработал состояние, это бесспорно. Но нечто столь банальное разве можно считать достижением? «Владел большим состоянием», – однажды мрачно процитировал он перед Каору, а тот рассмеялся. Каору часто смеялся в самых неожиданных местах. Мэтью было не до смеха.

Преувеличением было бы сказать, что жизнь его утомляла. Оказывается, жизнь может быть интересной, захватывающей, наполненной делами государственной важности, но в конечном счете обернуться пустотой. Он видел вещи важные, вещи страшные. Видел нужду и войну, насилие, жестокость, несправедливость и голод. Был свидетелем ситуаций, в которых решалась человеческая жизнь. Однажды видел, как на Красной площади арестовывали демонстрантов, к ним вдруг подошел самый обыкновенный прохожий, который куда-то шел по своим делам, и его тоже арестовали. О судьбе некоторых из тех демонстрантов Мэтью знал. Одни до сих пор находятся в лагерях. Другие – в «психушках». Их жизни подрезаны под корень. Да, он часто становился свидетелем таких сцен, но всегда как посторонний, как чужестранец, пользующийся дипломатической неприкосновенностью, возвращающийся вечером в посольство, где полы устланы коврами, а на стенах красуются полотна Гейнсборо и Лоуренса. В сущности, он никогда не брал на себя таких обязательств, последствия которых разрушительны для налаженного образа жизни.

Вот так и оказался обманут злым гением. Жизнь, казавшаяся промежуточной, наполненной каким-то мусором, превратила его в того, кем он стал, – личность бесповоротно испорченную. Поселиться в Киото и жить в этом удивительном мире, образ которого он давно лелеял в душе, было бы фальшью. Он мог только притворяться, что ведет созерцательную жизнь, только играть в нее, изображая нечто похожее, но по сути глубоко лживое. Ненастоящее– потому что у человека только одна жизнь, и именно она его формирует. Межвременья не существует, и ты есть то, что ты думаешь и делаешь. Для него уже слишком поздно. Он слишком долго наслаждался ожиданием. Такова была горькая правда, которую он благодаря Каору наконец увидел, когда беспокойно поворачивался, сидя на циновке.

Существовали, конечно, другие, так сказать, компромиссные решения, но Мэтью не был настроен их принять. Он мог бы снять квартирку в Киото и жить себе спокойно, а поскольку монастырь находился недалеко, мог бы рассуждать с учителями о буддизме и писать книжки о нем же. Мог бы заняться искусством или ремеслом, живописью, скажем, или керамикой. Именно так постигается мудрость. Или чем-нибудь более скромным. «Ты мог бы работать у нас в саду», – предложил Каору, сидевший все так же неподвижно, с бесстрастными глазами. Но суждено ли ему, Мэтью, откопать свою жемчужину? Навряд ли.

И еще есть Остин. Мэтью иногда представлял удивление брата, если бы тот узнал, что в какой-то очень далекой точке земного шара о нем столько думают. Для Мэтью некоторым утешением служила мысль, что беспокойство за брата не превратилось, хотя и могло, в единственное препятствие на пути к призванию. Можно ли идти с такой неразрешенной проблемой в эту тишину? Круто изменить жизнь на этом этапе из-за Остина выглядело бы обыкновеннейшим… идиотизмом. Однако сейчас, поскольку скорее всего не исполнится то, к чему он, Мэтью, стремился, отозвался голос долга, говорящий о самых забытых и некоторым образом более естественных делах. Мэтью осознавал, что если в нем самом Остин сидел как чужеродное и вредоносное тело, тем более для Остина он сам должен представлять субстанцию куда более ядовитую.

В определенном смысле, думал Мэтью, это все не имеет никакого обоснования и все проистекает исключительно из воображения самого Остина. В действительности он ничего плохого брату не причинял. Или все-таки причинял? Остин утверждает, что он бросал тогда камнями со скалы, но это неправда. Может, он просто переступал ногами, и от этого камешки начали катиться вниз. Вспомнил лавину камней и приятное чувство, прежде чем услышал крик Остина. Он рассмеялся, конечно, в первую минуту. Но можно ли за смех судить до конца жизни? Остальное основывалось тоже на пустоте, практически на пустоте, а может, наоборот, на всем. Получится ли у него поговорить когда-нибудь с братом об этом спокойно, без взаимного осуждения?

Когда приехал, сразу помчался к Остину, но это завершилось какой-то ужасающей нелепостью, все от глупых нервов. Чувство неизбежности поражения, неизбежности новой обиды было до дрожи знакомо. Тот, кто доводит до такого, заслуживает ненависти. С того дня Остин вежливо избегал его, его никогда не было дома, он всегда был занят, на открытках сообщал вполне правдоподобные поводы для невстречи, ни одно приглашение от Мэтью не принято. Придется изменить тактику, подумал Мэтью. Ситуация и сейчас уже похожа на крестовый поход. Какова ирония судьбы, если после выхода на пенсию главным в его жизни станет излечение младшего брата от сковывающей того ненависти. Но разве не великолепно, если бы этого удалось достичь? «Для Остина – это все. Для меня – пустота». Часто так и случается с выполнением того, что обязан выполнить, – исполнившему достается пустота.

Иногда Мэтью вспоминал о Мэвис Аргайл. Вспомнил о ней и сейчас – тень молодой девушки на фоне летних деревьев. Как же он изменился с тех пор, как же она сама должна была измениться. Двадцать лет не виделись. Он надеялся, что в круговращении лондонской общественной жизни рано или поздно встретит ее. Разные люди – иные и не знали, что он знаком с Мэвис, – говорили ему о ней и о Вальморане. Воспоминаниям Мэтью не хватало эмоциональной окраски, потому что, в сущности, он не сохранил почти никаких воспоминаний. Жизнь давно изгладила Мэвис из его памяти, и его чистая, романтическая любовь сосредоточилась вовсе не на женщинах. Иногда он задавал себе вопрос: «Что же нас соединяло в прошлом?» Что, собственно, тогда случилось, кто кого бросил и почему? Может быть, Мэвис оскорбило, что он недостаточно горячо за нее боролся, что она слишком легко уступила? Она была католичкой, а он квакером. Она чувствовала в себе религиозное призвание, и к этому он относился с уважением. Так ли уж сильно они любили друг друга, и если так, то какая же сила смогла их разлучить? Память о чувстве горечи сохранилась, но исчезло понимание, откуда взялось это чувство. Сейчас при встрече возникло бы чувство неловкости? Наверняка только на минуту. Конечно, он не напишет ей. К ней нельзя приближаться еще и потому, что рядом с ней Дорина. Его дружба с Бетти закончилась так глупо.

Между тем как же ему жить дальше? Какой-то тоской повеяло на него от деревьев, склоняющихся и темнеющих перед глазами. Лондон казался городом не столько даже грешным, сколько лишенным души, нечистым, искалеченным. Бог уже давно, еще во времена молодости Мэтью, покинул этот город, и Христос, который мог ждать его в Англии, исчез тоже, не стало его старого Учителя и Друга, покинул мир навсегда. Отталкивающе действовало на него теперь изображение Распятого, этого персонифицированного средоточия христианства. Как-то в Сингапуре одна девушка, знавшая, что он коллекционирует фарфор, показала ему китайскую вазу XIX века с репродукцией на ней рубенсовского «Распятого Христа». Он рассматривал этот курьез с изумлением, не веря собственным глазам. Такая тема на таком предмете – что за вульгарное варварство! Этот образ причинял ему боль и отталкивал от себя ужасной концентрацией страха, страдания и вины. Запад кладет под стекло микроскопа страдание, подумал он, Восток – смерть. Как бесконечно различны эти понятия, о чем, в сущности, всегда знали греки, этот глубинно и тайно восточный народ. Именно Греция, а не Израиль, стала его первым подлинным наставником.

Он лелеял надежду связаться с лондонскими последователями буддизма, но уже одна мысль, что это должно происходить в Лондоне, превращала проект в ничто. Он заранее знал – эти люди будут его только раздражать. Он был лишен духовного наследства, испорчен, предоставлен в своих поступках самому себе. Иногда ему казалось, что во время последнего разговора Каору приговорил его к смерти. И вот так, идя по аллее мимо деревьев, клонящихся под тяжестью листвы, он думал – не приближает ли его эта пустота к подлинному прозрению больше, чем все остальное.

– Мэтью! Мэтью, погоди!

Это была Грейс Тисборн, длинноногая, загорелая, стройная, как юная спартанка. Она подбежала к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×